Пожалуй, я в равной степени испытываю неприязнь ко всем, кто питает ко мне какую-либо симпатию. Потому что знаю, что почти проиграл свою судьбу. Начиналось всё, как обычно всё и начинается в юности: с надежд на то, что я сумею сделать свою жизнь достойной своих притязаний. И – сам, не с помощью светских связей, натянутого обаяния и безупречного происхождения, а благодаря своему мастерству. Я и сейчас знаю, что в моем искусстве мне почти нет равных, но это уже оставляет почти равнодушным: это некое "утешение высшего порядка", когда вынужден проводить свою жизнь в школьных подземельях – за колбами ли, за фолиантами ли о древней черной магии. И к Темному Лорду я некогда пришел еще и потому что не видел уже, как можно достичь той самой заслуженной славы – в обществе, где любой министерский бездарь десять раз проверит любой твой состав вредноскопом и ничего не поймет в составленной тинктуре, только поставит галочку напротив одного, запрещенного ингредиента: "Отказать". Лорд был непревзойденным экспериментатором в различных областях магии, об этом говорила вся знать и это было правдой. И он не преуспел в зельях только потому что невозможно быть совершенством во всем. А в алхимии, потому что... потому что не хватило стремления к совершенству, отсутствовало обязательное условие причастности к этому искусству.
Потом пришло похмелье поздних откровений, душеспасительные беседы с Альбусом, скользкое положение его креатуры – все мракоборцы и по сей день (по сей день – особенно) ждут любого неосторожного жеста, чтобы напомнить о прошлом. Ни о чем, кроме положения школьного учителя, говорить не приходится. Любой, кто имеет представление о сущности Слизерина, может знать, что я проиграл всё, чем мог бы быть. Одним эффектным жестом, одной клятвой в юности.
И ныне девушки перешептываются – не бледнее ли я сегодня, чем вчера, где я провел выходные, ищут в моем взоре тени пережитого страдания и готовы оправдать им любой мой жест. И тошнотворное участие в интонациях и глазах Люпина – на заседаниях Ордена Феникса. Сострадание ущербно само по себе, ибо всегда обращено на те или иные увечья.
И письма этих девочек не доставляют ничего, кроме досады. Потому что их любовь – это очередная разновидность жалости к жертве жестокой судьбы и собственной глупости. Любовь – в той мере, в которой я могу рассуждать об этой материи, конечно – всегда начинается с восхищения; в ней мне отказано по вполне очевидным причинам. И иллюзий по этому поводу я предпочитаю не питать. Равно как и не любить – ни за муки, ни за сострадание к ним. Для таких вещей я "слишком слизеринец", о чем еще не приходилось жалеть.
Иногда, когда в очередной раз в голову невовремя лезут мысли о том, "кем бы я мог быть", возникает соблазн прийти к выводу, что – нет, не мог бы. При любых условиях. Не одно, так другое зло, ущербный мир делает своих обитателей под себя. Где-то случился сбой и таблица поползла вниз по всем шкалам, времена великих отошли в прошлое. И выше поставленной планки не прыгнешь, даже если можешь.
Хотя, вполне возможно, что это очередные разновидности дурных утешений.
Нелепый день. Воспоминания о ситуации, связанной с письмом девицы Забини, всегда выбивают из равновесия. Я не сомневался, что она не закрыта и Лорд пожелает поразвлечься на этот счет; не сомневаюсь и по сей день, любая отсрочка здесь ничего не значит. Точнее, значит только то, что Лорд ждет, когда кто-то будет неосторожен и как-либо выдаст свои намерения.
Я не стал никак заговаривать с ней об этом письме. Все и без того слишком ненадежно; пускай этой ненадежности вкусят и неосторожные, это хороший урок. Она избегала меня. Я думал о том, что если Лорд поднимет эту тему в ее присутствии, когда, наконец, ее представят ему публично, я укажу ей на все грамматические ошибки в данном произведении. И это будет достаточным наказанием за ее благоглупость.
Лорд крайне не любит таких вещей. Для своих слуг он должен быть мировой осью, вершиной и основой их бытия. Он, и ничто иное. Он не ждет любви и не требует ее, ему достаточно – обожания, преклонения, подчинения. И младшая Забини, и я теперь под стойким его подозрением, он не верит, что я не приложил никаких усилий к тому, чтобы вызвать подобные чувства. Единственное, что должно его удовлетворять – он знает, что я должен видеть в них только насмешку собственной судьбы, игры своего двойника.
Письмо осталось у него, и только поэтому я не поплатился за него немедленно. И поэтому же еще поплачусь за это.
Я не люблю особняк рода Блэков на площади Гриммо. Как и любой другой живой, если так уместно выразиться, символ бренности земного величия; все рассуждения о тщете земной приводят к одному и тому же выводу – что жизнь есть отмеренное нам наказание. Для излишне шаловливых детей: так, чтобы терпимо, но категорически неприятно.
Из этой же области – терпимого, но неприятного – были забавы юности. В причастности к Упивающимся Смертью на первых порах было действительно что-то упоительное; все чертовски просто – упоительной была сломанная наконец-то граница между мною и моими высокородными и богатыми сокурсниками. И ее сломали они сами, я не пошевелил и пальцем для того, чтобы войти в этот светский круг. Им пришлось считаться с тем, что Темный Лорд выделяет не только по уровню богатства и знатности, но еще и по уровню мастерства в искусстве; сделавший себя из ничего полукровка, он приближал к себе только тех, кто прошел хоть часть такого пути.
Часть – и не более. Ровню он не потерпел бы. И при малейших попытках двинуться вперед, к вершинам, он будет отшвыривать тебя назад: страхом, унижением, болью, мешающими обстоятельствами, нарушенными обетами. Рядом с ним ты никогда не станешь ровней ему... хотя кажется, что его вид, сам по себе, это обещает: "будь моим слугой и я расскажу тебе, как стать божеством".
Мои вчерашние однокурсники ничего не забыли, для каждого из них я так или иначе был все тем же Сопливусом, позорившим Слизерин своим согласием быть мишенью чужих насмешек. Но, блестящие аристократы, они играли по правилам. И если в список правил входила круговая порука, то она распространялась на всех причастных.
Легче всего было с Каркаровым и Долоховым, двумя дурмштранговцами: никто из нас не был в плену представлений друг о друге, составленных в прошлом. Возможно, мы бы подружились, если бы принципы взаимодействия членов Братства не делали дружбу таким же относительным понятием, как и предательство. А также если бы не было этой уверенности в том, что все происходящее мы оцениваем совершенно по-разному. Вечный спор Востока и Запада, ведущийся, на сей раз, безмолвно. Никакой вражды и переломленных копий, просто стена. Вполне достаточно. Так удобнее.
Так или иначе, я был вхож на те вечера, которые не имели отношения к собраниям Братства. И на которых не было Лорда. Чаще всего они проводились в Малфой-меноре и особняке рода Блэков; Гойл жил уединенно, Крэбб всегда находил какую-то причину отказать, у Флинтов всегда были проблемы и с аппарированием, и с действием летного порошка: они жили в местности, где некогда было много языческих капищ – магия в этих местах требовала большой, почти алгебраической точности. Миссис Малфой терпела такие приемы, в общем-то, только потому, что на них собирался высший свет. Поэтому чаще всего их проводила именно миссис Блэк.
Тема пыток и ужасов была на них дежурной светской темой, bon ton. И каждый ее поддерживал, как умел.
– ...и Лорд спрашивает меня: что у вас делают с предателями перед тем, как убить? Рвут ноздри, говорю, и язык. Повтори-ка, говорит Лорд; повторяю – рвут ноздри и язык. – Каркаров в своем неизменном черно-красном одеянии, обильно жестикулирующий, бодр и весел, и предмет беседы изящно контрастирует с запахом его дорогих духов. – Вот и расскажи это братьям, велит он мне. Рассказываю! У нас предателям...
– Вы повторяете это уже третий раз, Каркаров, – Нарцисса брезгливо морщит носик и обмахивается веером. – Скажите лучше, а в школе, в Дурмштранге, что ученикам разрешено делать друг с другом?
Каркаров ухмыляется:
– Спросите лучше, что запрещено, Нарцисса!.. Рвать ноздри и язык – точно запрещено, – слушатели хохочут, – а все остальное... могут и кровь пустить, если не насмерть.
Тема страха всегда была приправлена пикантным привкусом личной тайны. И поэтому шуточки на заданную тему всегда были на грани фола.
– Знаете, господа, как выглядит боггарт Снейпа? – Малфой ничуть не смущается моим присутствием. – Очевидно, гомункулус, сотворенный при участии всех нас, – те, кто посещал алхимический факультатив на двух последних курсах, поняли шутку и смеются: гомункулус, сообразно рецептуре Виллановы или Парацельса, создается в том числе и при участии таких телесных жидкостей, как кровь, слюна и сперма, – вылезший из колбы, как есть, не отмытый, ползущий к Снейпу с воплем: "Мама!"
– Очевидно, ваш боггарт, Люциус, – прищуриваюсь, – пожизненное превращение вас в блондинку?..
Розье смеется:
– Шестьсот лет назад славного маршала Бусико спросили, чего бы он желал – чтобы о его возлюбленной говорили дурно, но он знал, что она невинна, или же знать, что она неверна, но чтобы о ней говорили хорошо. Люций, а Люций! Что бы ты выбрал – быть превращенным в блондинку, но чтобы все вокруг видели Люциуса Малфоя, или быть Люциусом Малфоем – но так, чтобы все вокруг видели блондинку?
– Форму вот такого контракта и принимает его боггарт, – отпечатываю.
Регулус Блэк не теряет времени и появляется с семейным боггартом дома Блэков. Дальнейшее представление более-менее банально: боггарт многих участников собрания принимал форму Лорда. Нередко – с жертвенным ножом. Все редикулусы были так же банальны – превращение ножа в квиддичную биту, появление дамской шляпки на голове боггарта и так далее. По гостиной поплыл восхитительный аромат опасности: каждому было страшно. Ужас вызывал не боггарт сам по себе, а знание, что о редикулусах Лорду может рассказать каждый, чей боггарт принял другую форму. Лорд не простит тому, в чьих глазах даже его бледное подобие выглядело смешным.
Мне было не по себе: в школе на ЗОТИ знакомство с боггартом меня миновало. Потому что очередь не дошла. Нельзя сказать, чтобы я был тому не рад: какую бы форму ни принял мой боггарт, это было бы дополнительным поводом для насмешек в течение полугода. Какую форму может принять мой боггарт, я не знал.
Когда очередь дошла до меня, я был готов увидеть что угодно. От собственного двойника до того самого гомункулуса. Боггарт вполне банально принял форму Лорда. В его руке была учительская указка вместо волшебной палочки, он уже давно был трупом и в прорехах его полуистлевшей мантии копошились черви.
За моей спиной кто-то закричал. Мне стало жутко от мысли, что с кого-нибудь вполне может статься доложить Лорду о том, какую форму принял мой боггарт. С подробностями и немного приукрасив.
Указка боггарта-Лорда нацелилась мне в солнечное сплетение.
– Редикулус! – и указку обвил плющ, над головой засиял нимб. Прорехи в мантии и копошащиеся в них черви никуда не делись. Это была та степень безобразия, которая при определенных условиях даже ухитрялась казаться элегантной.
Боггарт Каркарова принял вид осинового кола. Боггарт Долохова – какой-то большой машины с человеческими внутренностями.
Если мне не удастся обойти с третьим курсом боггартов по ЗОТИ, мне неприятно думать, что могут увидеть эти дети, если мы встретимся с боггартом взглядами. Очень может быть, что все то же самое. Таким образом Лорд существует в каждом из нас и, может быть, не умрет опять, даже вновь будучи уничтожен телесно. Таким образом слова Альбуса – "Все вы больны Томом!" – теряют метафорический смысл и становятся вполне точным определением сути вещей.
Защита от Темных Искусств – единственная тема, на которую можно разговаривать с Люпином, не теряя при этом времени зря. Хотя бы ради того, чтобы иметь всю полноту представлений о том, кто ныне преподает этот предмет. И к чему это приведет в итоге.
Вновь в кабинете Люпина. Все тот же кофе весьма средних качеств, предпочел бы ему даже тыквенный сок. По крайней мере, он без неопределенных примесей, которые Люпин именует специями.
Шахматы. Он крайне дурно играет в шахматы и не любит просчитывать ходы. Он не стратег. Он исполнитель. Как и любой другой рядовой аврор. Авроры – странная помесь пушечного мяса и банальной бюрократии. Но со мной он беседует за шахматной доской. Так ему проще войти в колею разговора. Он думает, что это поможет ему уловить ход моих мыслей.
Или просто ему нестерпим неразбавленный разговор со мной. Слишком много того, что разделяет. И слишком много общих дел, которые ему приходится со мной иметь. Для гриффиндорца такое положение дел – реальная проблема.
Двигаю слона:
– Люпин, кажется, вы свели "редикулус" исключительно к тому, чтобы представить боггарта смешным?
Он делает ответный ход – быстро, по-военному, реагируя на текущее положение:
– Вы все забываете, что это дети, Северус. Многие из них нервны, издерганы и боятся каждого шороха, жертвы войны, унесшей их родителей.
– Это лирика, Люпин.
– Это самый лучший способ, – качает Люпин головой, – помните нашего последнего профессора ЗОТИ? Он много разглагольствовал про создание двойников как форму Темного Искусства, туманно философствовал, как их избегать, совершая свои поступки не ради своих целей... как там дальше, помните? – сухо киваю. – Вроде, вы у него числились одним из лучших. Он не учил нейтрализовывать зло смехом. И, в итоге, двойников нет, но есть слишком много масок.
Он почти попал. Если бы понимал еще в полной мере, о чем говорит. Это невозможно знать, не будучи причастным.
– Вообще-то маска, если не сводить идею маски к игрищам моих бывших коллег, – криво усмехаюсь, – зиждется на идеологии знака и является нормальным рабочим состоянием мага. Маска как оформление силы, которая реализуется в мире. Внешняя сторона явления. Способ вступить в контакт. Условный жест. Маска горя, маска комедии, маска удивления... никогда не интересовались античным театром?
– Интересовался, – вздыхает Люпин. Ему уже понятно, что общего языка мы не найдем.
– А теперь увяжите идею маски трагедии с сентенциями Альбуса, что боль, которую мы претерпеваем, не есть часть нас самих, такая же естественная, как любое иное наше здоровое состояние, а есть часть некоего мирового поля боли, вступившего через этот канал с нами в контакт. Маской здесь является любой образ нашей боли, персона, событие, мысль.
Люпин вздыхает снова:
– Вы хотите сказать, что катарсис есть та самая часть мирового поля боли, вступившего с нами в контакт не ради причинения зла?
– Люпин, – делаю, наконец, ответный ход, – когда вы желаете понять, вы даже что-то понимаете.
– Само по себе оно странно – зло не ради зла. Не увязывается.
– Приходится делать добро из зла, поскольку больше его делать не из чего, – скучным голосом цитирую любимую сентенцию профессора Слагхорна.
– Да ну? По этой дорожке можно слишком далеко зайти.
– Люпин, вы давно встречали добро в чистом виде?
Разговоры на скользкие темы с гриффиндорцами всегда невинны, всегда лишены того напряжения, которое в известных кругах становится нормой, когда ты знаешь, что любое твое слово рано или поздно будет обращено против тебя. Привычка до последнего слова выверять формулировки остается, действует и здесь, но все заведомо отлито в форму спокойствия. Пока тебе доверяют, все будут списывать на более или менее милые причуды.
Молчание, из которого следует, что ответа Люпин найти не может. Убираю с доски его слона ходом ладьи.
– Вернемся к боггартам и редикулусам, Люпин. Вы совершенно зря полагаете, что на третьем курсе с боггартами уместно покончить. Человек обрастает страхами в процессе жизнедеятельности. Не бояться вообще может только тот, кто с детства привыкает к тому, что его смерть неотступно за левым плечом, верный союзник и лучший советчик.
– Дурмштранговщина, – кривится Люпин и убирает с доски мою пешку.
– И прочий Восток. Речь не о том, насколько подобная жизненная философия уместна сама по себе; всем нам уже поздно ее прививать.
– И некоторым? – чертов оборотень недобро щурится. Я понял его.
– И некоторым, несмотря на их упражнения. Всем, кроме, возможно, Альбуса, но что мы знаем об Альбусе.
– Пожалуй, практически ничего, – разводит Люпин руками и снова наливает себе кофе.
– Позволю себе продолжить. Итак, боггарты. Оформления страха. Итак, что мы знаем о них. Оформление боггарта зависит от уровня развития личности и магической сущности того, кто с ним встречается. У ребенка это детские страхи, у подростка – то, что в нем нестерпимо ему самому, таким образом боггарт является формой отчуждения раздражающего фактора от объекта, у взрослого мага это провал его функции миродержания.
– Хм, – Люпин откидывает волосы с лица, уютно потрескивает лампада, – все стройно, кроме одного: в том же восьмидесятом Альбус говорил нам, что видел боггарта Сами-Знаете-Кого. Тогда, когда его взгляды уже вполне оформились. Все банально: его собственный труп.
– Весьма содержательно, Люпин. А теперь вдумайтесь в то, что это значит.
Он отпивает кофе.
– Банальная трусость убийцы. Вы не согласны, Северус?
– В принципе, нет. Вы оставляете от кристалла одну грань, Люпин. Труп Волдеморта значит то, что он не сделал то, чего хотел сделать. Не достиг всего, чего хотел достичь. Не стал Темным Лордом.
– Не понимаю, – Люпин кладет руки на стол и подается ко мне. Усмехаюсь.
– Извольте. Итак, что такое "Темный Лорд". Некая энергоинформационная структура, воспроизводящаяся из века в век в самых разнообразных ипостасях. Ее возникновение на поле текущих событий, – касаюсь черного ферзя, – всегда сопряжено с войной, укреплением темных эгрегоров, борьбой за власть и доминирование вполне определенного мировоззрения, в котором сама магия, а не маги, поставлена в центр мира, и осью космоса, миропорядка, является Темный Лорд. А также эффектом катарсиса для всех, кто попадает в это колесо: на подобной войне выживают и побеждают только лучшие; чтобы победить Лорда, нужно очищение от всего наносного, могущего быть слабыми местами. Остается чистая концентрированная суть, ложащаяся в основу принципов дальнейшего действия магического общества и так или иначе его поддерживающая какое-то время. Темных Лордов история насчитывает... сколько, напомните? Волдеморт, кажется, двенадцатый. Итак, каковы выводы?
Двигаю ферзя, мой ход. Я играю черными.
– Очевидные выводы, Люпин: Темным Лордом можно назваться, но чтобы стать им в полной мере и воспользоваться данным ресурсом на полную его мощность нужны сверхчеловеческие усилия. Темный Лорд вечен. Каждый из тех магов, кто брал себе этот титул, нет. И каждый из них мог рассчитывать только на часть этого ресурса. Волдеморт ближе многих иных подошел к решению задачи. Он хочет стать Темным Лордом. Обязательное условие решения задачи – бессмертие.
Люпин задумчиво откидывается в кресле.
– Это он говорил?
– Нет. Как вы понимаете, эта тема с Лордом не обсуждалась. Излишнее любопытство он никогда не приветствовал. – О своем прошлом в данных стенах я могу говорить спокойно, оно давно перестало быть тайной для коллег. Их удивительной способности – доверять, поскольку доверяет Дамблдор – я уже перестал удивляться. – И в свете данной концепции я охотно верю, что его боггарт выглядит именно так, как сообщил вам Альбус. Это означает провал его функции миродержания.
– Ничего себе – функция миродержания.
– Диалектика, Люпин. Диалектика, как единственная реальность бытия, – убираю с доски его пешку взамен убранного им моего коня, – Рай утрачен уже давно.
– Хорошо, вдаваться в схоластические дебаты невыразимцев я, с вашего позволения, Северус, не буду. Вернемся к боггартам.
– Мы только о них и говорим. Вы хотите сказать, что боггарт подростка и боггарт взрослого ликвидируется комическим гротеском? А когда боггарт принимает форму собственного двойника?
– Неумение посмеяться над собой, Северус, я всегда считал слабостью.
– Допустим; а когда боггарт примет форму убитого друга? Или приговора к пожизненному заключению по клеветническому навету? Или растоптанного идеала? Поруганного совершенства? Я нахожу, что над рядом вещей смеяться пошло. В результате, конечно, никаких масок – и толпы тех, для кого нет ничего святого.
– Вам ли, Северус... – он оставляет фразу незавершенной. По привычке к самодисциплине замирают чувства, остановленные на полной готовности к возгонке, я просто чувствую, как холодеют руки. Убираю с доски ферзя Люпина:
– ...говорить о святом, так?.. Шах, Люпин. Что вас смущает в подобной постановке вопроса? Украшение на моем левом предплечье? Или положение главы Дома Слизерин?
Люпин болезненно кривится:
– Северус, я и впрямь погорячился. Извините. Я был некорректен.
– Вы просто были честны, Люпин. – Делаю ход ладьей. – И снова шах. Вернемся к боггартам.
Люпин уходит из-под шаха.
– Вернемся... Моргана меня задуши, Северус, все-таки я был неправ. – Мне забавно смотреть, как топчется Люпин, сам себе наступив на больную мозоль, он не умеет признаваться сам себе, что так и не сумел доверять внутренне, продекларировав внешнее доверие; я никак не собираюсь облегчать ему его мелкий катарсис. – Почему бы вам не говорить о святом...
– Все равно оно пустая болтовня, сотрясение воздуха, так? – не отказываю себе в некотором поддразнивании. Люпин встает и тотчас же тяжело садится.
– Я этого не сказал, – он перехватывает мой взгляд, – и даже не подумал. – На стене начинают бить часы, девять вечера. – Как же вы любите, – с некоторой горечью, – обращаться к чувству вины. И этому научил вас даже не Риддл. Вы это еще в школе любили.
– Вернемся к выяснению старых темных мест? – откидываюсь в кресле. – Или вы ждете извинений? Хотел бы уточнить, за что.
Люпин отодвигает шахматы.
– Да нет, не жду... мне они как-то не нужны. Это вам они были нужны всегда. Словно оно что-то существенно меняет, само извинение. Впрочем, возможно, в Слизерине меняет... так вот, о боггартах. Допустим, вы правы. И что вы предлагаете здесь делать?
– Пойти в обход легких путей, Люпин, – тема извинений не настолько интересна, чтобы ее развивать, – пережить встречу с собственным страхом. На всех ее пластах. Боггарт любопытное создание еще и тем, что не просто принимает внешний облик страха, но и имеет его эфирное содержание. И страх в первую очередь парализует эфир.
– Интересная концепция.
– И даже не настолько древняя, чтобы вы ее не знали. Беда в том, что мы приучаемся думать, как магглы, вместо того, чтобы учить их думать так, как думаем мы. Итак, никаких карнавалов. Никаких смешков. Маг становится магом тогда, когда переживает свой страх. Изживает его в себе. И любое явление остается только частью мира, не связанным с магом узами черной причастности: страхом, вожделением, ненавистью, так далее.
Люпин подпирает голову рукой.
– Как вы думаете, Северус, чувства скольких детей будут неизгладимо травмированы подобными опытами?
– Шестикурсники – еще дети, Люпин? По-моему, они уже совершеннолетние.
– Да хоть бы и совершеннолетние. Чувства – хрупкая конструкция. Кому, как не вам, Северус, это знать.
– Окажите любезность, воздержитесь от оценки моих чувств. Если не хотите, чтобы я конкретизировал ваш тезис. Например, тем, что мы неизбежно теряем что-то, хотя бы юношеские иллюзии, в процессе собственного становления. Все, кто жалел себя, не добились ничего.
– А вы думаете, что всем ученикам Хогвартса нужно достигать поста главы Дома Слизерин, члена Министерства и иже с ним?..
Я молчу в ответ. Шахматная партия закончилась незавершенностью, и Люпину, видимо, не объяснить, что речь не о постах, а о том, чтобы научить магов думать как маги. Тогда, когда это почти забыто и возвращаться приходится к самым брутальным азам, чтобы всколыхнуть хоть что-то. В записках Салазара Слизерина о школе, адептом которой он являлся, фигурировали сведения, что безжалостно каралось малейшее несовершенство. Все, что достойно кары, достойно кары по высшему разряду. Так и только так выковывается величие и внутренняя сила.
Именно поэтому Том Марволо Риддл, полукровка с темным прошлым, сумел стать тем, кому блистательные аристократы целуют полу плаща. В какой-то степени он до сих пор вызывает во мне не только отвращение и страх, но и некоторую неизбежную долю восхищения.
Зимние ночи характерны полным молчанием. Даже вещи немеют, перестают вести в пространстве свой неслышный, но вполне ощутимый диалог поскрипываний, присутствий, содержаний.
Эти ночи очень удобны для тех, кому нужно обратиться к своему прошлому за поиском ответа. Настоящее немо. Безусловность будущего стоит под сомнением. Размышления о прошлом лишены привкуса сожаления. Не о чем сожалеть, когда все засыпано снегом. И снег не перестает.
Подростком я часто хотел почувствовать себя нормальным. Обычным. Таким, как они. Все те, кого я презирал совершенно искренне, от души. Не затем, чтобы влиться в их компанию, не затем, чтобы приобщиться их радостей; но не знать того, что доступно каждому из них – непростительно. Унизительно и досадно знать, что в тебе отсутствует какой-то орган, отвечающий за их восприятие движения вселенной. Обидно чувствовать себя калекой.
Тем более, что общие точки соприкосновения все равно оставались, я не был целиком, абсолютно не таким, как они, мои сверстники, их братья и сестры. Я умел обижаться. Я умел чувствовать злость. Я умел радоваться, когда меня хвалили учителя. Я умел даже испытывать ужас. И я не знал, насколько эти общие моменты являются важными, существенными. Вполне возможно, что отсутствие желания приволокнуться за каждой юбкой, тоска по совершенству, смутные представления о чистоте восприятия и действия, которыми не обременяли себя мои одношкольники, стоили существенно большего. По крайней мере, мне хотелось так считать.
Поэтому первая встреча с Лордом Волдемортом не могла не пошатнуть мир под ногами. Он не стеснялся, ему были неинтересны сумбурные исповеди подростков (в восемнадцать лет юноша – еще наполовину подросток, я не был исключением, несмотря на то, что в пятнадцать лет понял, что у меня не было детства): он просто применил леглименс после первых же попыток заявить о своей гордости путем ответа вопросом на вопрос. Это заклятье ослепило и оглушило меня на несколько мгновений вспышкой безжалостного света, выжигающего любую способность к защите; оно не было болезненным, просто свет – всегда соблазн раствориться в нем. Пока я предавался соблазну, мой ментал был доступен; об этом просто не приходит в голову вспомнить в минуты действия заклятья.
– Забавно, – уронил Волдеморт, глядя куда-то за мое левое плечо, – мы живем в восхитительную эпоху, – его голос истекал сладким ядом убийственной иронии, – юные маги грезят о том, что является нормальным рабочим состоянием мага, как о чем-то несбыточном, и перемешивают сладкие грезы со стыдом за них, как за рукоблудие. Вроде бы, юноша, вы читали в школьной библиотеке труды магов, живших... хотя бы, шестьсот лет назад?
– Читал, – пожал плечами я, – большей частью, они оставили только сожаления о том, что мы разговариваем с миром на другом языке и можем понять то, что они имели в виду, сугубо интуитивно.
Лорд махнул рукой:
– Вам мешало только ваше отвращение к окружающей публике, – со скукой произнес он, – вы тратили больше внимания на то, что ваши однокурсники не такие, как те, великие, чем на то, что эти великие имели в виду. Не спорьте со мной, – резче сказал он, – я только что ковырялся в вашей голове. Итак, мне интересно внести в вашу голову некоторую ясность: пока вы хотите "побыть нормальным", вы – не маг. Вы – существо, имеющее в своих жилах кровь, по составу несколько отличающуюся от маггловской. И только. Маг – это цель, стрела, летящая к ней, тетива, с которой она слетела, и рука, которая ее отпустила. Все остальное – вспомогательные инструменты и обязательные компоненты. Магу совершенно необязательно быть "человечным". Более того, это мешает.
– Почему? – серьезно спросил я, в принципе, здесь было с чем поспорить, но казалось, что за его словами стоит большее, чем мы привыкли вкладывать в них, и важнее было понять, что именно, чем разменяться на нелепость спора или восхитительное, но бессмысленное чувство опасности, которую гарантировал спор с ним.
– Потому что у мага другие интересы и нужды, – скривил рот Лорд. – В принципе, все знания, которые получает любой маг, воспринимаются или не воспринимаются в зависимости от уровня его силы. Это может даже не иметь никакого отношения к опыту. Мага учит сила не меньше, чем каждый из учителей. И ряд вещей вам сейчас объяснять бесполезно.
– А когда станет полезно, Лорд Волдеморт? – я прищурился, подперев подбородок ладонью.
– Хотя бы, когда вы примете Знак, – так же прищурился Волдеморт, уточняя: – Посвящение. Мое.
– Это обязательно?
– Если хотите учиться у меня – будьте последовательны. Мне не нужны трусы, неспособные ни дать отпор в школе, ни принять важное решение в жизни.
Про школу он упомянул совершенно буднично, никак не акцентируя это интонацией, жестами, силой, исходившей от него. Просто дал понять, что в эти воспоминания он тоже заглянул, что интересовали его не только книги, прочитанные мной. Дал понять, что я никогда не буду точно знать, что именно ему обо мне известно и неизвестно.
Я принял Знак в тот же вечер, "что делаешь, не делай вполовину", таково еще одно правило магической работы, безусловное не только для Темных Искусств. После узнал, что это была оказанная мне честь, знак особого интереса Лорда: обычно Черную Метку приходилось заслуживать.
Особенно забавно теперь напоминать Лорду о том, что он сам когда-то выделил меня. Со всем подобающим моменту упоением удовлетворенного самолюбия. Кажется, с каждым таким напоминанием он убеждается в том, что я на самом деле ему безусловно верен.
Доля истины в этом есть. Каждый слизеринец должен знать о своей избранности. Тех, кто причастен этой жажде, Шляпа распределяет только в Слизерин. В этом один из "секретов Полишинеля" этого Дома. Вроде бы "секретов Полишинеля" – тайная магия которых очевидна для немногих.
Все-таки, вопреки всем досужим предположениям, сын Джеймса Поттера не мог быть распределен в Слизерин. Кроме абсолютного отсутствия стремления к вершинам и элементарной несобранности, в пользу этого вывода свидетельствует еще и его отношение к проблеме избранности.
Мне понятно, зачем вокруг мальчишки старательно создают ореол этой славы. Ощущение собственной избранности – еще одна форма вдохновения свыше, та космическая энергия, та сила, которая нужна, чтобы победить того, кто вознесся над остальными благодаря этой же энергии, этой же силе. Тропинка скользкая и небезопасная, при определенных задатках она может привести к тому же самому престолу Темного Лорда, – но у Поттера нет этих задатков. Таким образом просто выковывается оружие, которое может и сработать, если пророчества шарлатанки Трелани все-таки имеют хоть какое-то отношение к действительности.
Я не верю в них. Поттер усердно избегает той силы, которая не под силу ему, и ленится перековывать себя под эту миссию. Влипнуть в ряд запоминающихся приключений, совершить несколько красивых жестов – и попытаться совершить подвиг – совершенно не одно и то же.
Пожалуй, я был распределен в Слизерин в детстве именно благодаря своим мечтам об избранности. Моя судьба представлялась мне в детстве чем-то необычным, созданным для великого. В пользу этого вывода говорило все: книга, преобразовавшая сознание и волю, следовательно, судьбу, абсолютная разность запросов к миру у меня и сверстников, знание, что в пятнадцать лет я во всем превосхожу мою мать, взрослую волшебницу, и собственный заряд честолюбия. Все это не должно было пропасть втуне, оказаться насмешкой настоящего над сущим. Сейчас есть соблазн считать, что и положение жертвы в школе я терпел потому что оно создавало лишние метры пропасти между мною и окружающими, не избранными, преходящими, случайными фигурами на доске. Они и предположить не могут, что это такое, знание о том, что ты избран, какую силу делать и претерпевать оно сообщает причастному, злорадно думал я временами, каково же будет их изумление и чувство собственного ничтожества, когда... Что будет "тогда" и как оно произойдет, я не предполагал. Воображение отказывало в четкости, рассыпаясь на фейерверк множества вариантов: создать универсальный рецепт зелья бессмертия, додуматься до заклинания или ритуала, изменяющего мир до самых его основ, да хоть бы и встретиться с Салазаром Слизерином и получить из его рук знак и завет преемственности. Все вытекающие из этого слава и почет были прахом в сравнении со знанием, что вот оно, свершилось, теперь можно не сомневаться в том, что все это было правдой.
Этими мечтаниями, разумеется, я в школе не делился ни с кем. Эпоха, в которую мне довелось родиться и жить, говорила с миром отнюдь не на языке древних римлян и избранничество для великого свершения совершенно не являлось обязательным компонентом счастья. Когда я пытался представить себе счастье по-другому, без этого ингредиента, мозаика рассыпалась и тщета оставшихся камушков вызывала только отвращение. Эта область моей отличности от других ложилась совершенно непреодолимой преградой между мною и теми, кто умел как-то уживаться друг с другом.
Отвратительнее всего было понять, что я ошибался. Что я не избран ни для чего особенного, что вершиной моей судьбы стала должность декана Слизерина. Оставалось утешить себя тем, что в школе я не смел мечтать об этом.
Сомнительное утешение. Потому что я хотел большего.
Иногда на то, чтобы расстаться с иллюзиями, уходит вся жизнь. Особенно если это иллюзии, напоенные светом вдохновения свыше, пламенем богоприсутствия. Когда кто-либо одержим ложной идеей, вся структура его судьбы строится под ее опровержение путем неумолимого опыта. Факты, как известно, упрямая вещь. Ступени лестницы, по которой сей несчастный тщится забраться ввысь, крошатся и осыпаются под ногами, кишат ядовитыми скорпионами, непредвиденными ловушками и разнообразными доброжелателями. И все равно – ощущение силы этого боговдохновения является вожделенным кубометром незапятнанного пространства, окном, высунувшись в которое, можно подышать свежим воздухом, забыв о запахе тления и тотального разложения, которым пропитано жизненное пространство. Разумеется, когда ты ошибаешься, то удар в лицо при попытке высунуться в это окно не замедлит себя ждать. Но люди упрямы – и, утешив себя тем, что за все хорошее надо платить, с упорством, достойным лучшего применения, рецепиент снова открывает всё то же окно.
На этом ощущении избранности сделал себя Лорд Волдеморт. Сделал себя из ничего, из нищего мальчишки, выросшего в маггловском приюте. Он знал, что ему можно быть или Цезарем, или пустым местом. Можно даже сказать, что у него, по-своему, не было выбора.
И был ли чужд того же способа самозодчества Альбус, если теперь на этом же он делает судьбу сына Поттеров?..
Иногда меня восхищает моя собственная судьба. С точки зрения "ключей" и "ключников". Этюд в черно-белых тонах, фуга до-диез минор, allegro moderato. Моими "ключниками" и творцами были Альбус Дамблдор и Лорд Волдеморт, и первый ключ мне дал Лорд, оставляя свой Знак на моем теле: да, ты избран. Мною. В его устах это было равнозначно в ту пору тому самому высшему вдохновению, богопризванию. Я заплатил ему за этот ключ утратой веры в незапятнанное пространство вовне и внутри, я покидал его, хорошо зная цену всему, что существует, происходит и будет происходить. И цена, право же, была невелика. Следующий ключ мне дал Альбус, помогая выпутаться из крайне скользкой ситуации, сойти с дорожки, ведущей, в целом, в никуда сквозь двери Азкабана, возвращая веру в возможность сделать добро из зла... "где-нибудь, когда-нибудь, наверно" и немного даже здесь и сейчас, через возможность быть творцом мировоззрения тех, кто сядет за парты Хогвартса. Впрочем, адамовой глины, которую удавалось обжечь, не прокалив предварительно в огне, водах и медных трубах, было чертовски мало. Я заплатил ему за это верой в собственную избранность, смирившись с тем, что избран ровно настолько же, насколько и любой иной. Это было одно из самых тошнотворных знаний, доставшихся на мою долю. Следующий ключ, когда я уже привык к жизни по школьному расписанию, ограничивая сферу вдохновения упоением собственным искусством, заставляя себя смиряться с тем, что постная диета школьных контрольных длиною в жизнь – достойная епитимья за ошибки юности, снова достался мне от Лорда по его возвращении: возможность выбирать, на какой стороне я буду играть, зная сущность каждой из сторон уже не понаслышке, видя, куда ведет каждый из предлагаемых путей, не имея ни иллюзий неопытности, ни юношеской горячности, позволяющей очертя голову броситься с восторгом в объятия меньшего зла только потому что оно меньшее; возможность снова ощутить весь вкус жизни, пройдя по грани жизни и смерти. Я снова знал, сколько стоит моя голова и имел возможность сравнить ее цену с ценою всех вариантов того, за что ее можно лишиться. Возможность выбрать алтарь, на котором ты принесешь себя в жертву, если вариантов, исключающих жертвоприношение в итоге, нет, чего-то стоит.
И последний ключ я получил от Альбуса: просьбу убить его, "если...". Когда я сделаю это, мне останется очень немного времени на завершение всех своих дел и очень узкая и короткая дорожка, по которой я дойду до могилы: любой аврор сочтет своим долгом убить меня прежде каких-либо объяснений, если этого не сделает раньше Лорд Волдеморт, поймав меня на какой-нибудь мелкой, но определяющей промашке. Все это не сулит ничего совместимого с жизнью, но, если я соглашаюсь – это значит что я уже знаю, на какой алтарь и во имя чего я готов себя положить. Всегда полезно знать, за что ты готов умереть: это то, что определяло всю твою жизнь, было целью твоего бытия. Это то, что безусловно искупает все промашки и глупости былых лет.
Что с иронией, что без иронии – действительно, несказанное богатство. Многим не досталось и этого. Только сомнительное счастье разменять свой срок на чувственные удовольствия и неизбежные страхи. Сейчас, оглядываясь на прожитую уже, в целом, жизнь, я могу сказать, что согласен на нее.
Возможно, благодаря последнему, определяющему ключу.
Одна из откровенно неприятных тем для воспоминаний и обсуждений – Люциус Малфой.
Дело не в слухах о "скупой мужской дружбе" между нами, которые местами возникают и которые, разумеется, беспочвенны. Иногда они даже наводили меня на размышления о том, при каких раскладах подобные отношения между нами были бы возможны. Самый банальный ответ – под Imperio Лорда. После чего осталась бы тихая, но стойкая ненависть друг к другу до конца жизни. Ничему не мешающая и ничего не определяющая, так уж сложилось – считать, что состояние подавленности воли оправдывает все. Менее банальный вариант – по прихоти Люциуса, когда мы оба были еще молоды... но он абсолютно нежизнеспособен: у Люциуса Малфоя не было ни одной причины считать меня ровней, а положение миньона, "низшего", возвышенного милостью господина, совершенно не удовлетворяло бы меня. Никогда. Ни в каком случае.
Не говоря уже о том, что варианты плотского соития между представителями одного пола я для себя не рассматривал вообще. Мне известны некоторые практики работы над достижением андрогинности, сочетания в структуре одной сущности мужского и женского начал, состояния изначальной цельности, не разделенной и не стремящейся к воссоединению в акте любви: они предполагают, что для пробуждения или сотворения в мужчине – женщины, он должен телесно соединиться с мужчиной, пытаясь ощутить себя женщиной, побыть женщиной в этом соитии. Эти опыты меня миновали.
Дело и не в извечном высокомерии Люциуса, проявлявшемся, пожалуй, наиболее четко в его симпатии, всегда принимавшей форму снисходительности. И не в том, что многие искренне считали его полнейшим пустышкой, великолепно отлитой формой, лишенной какого бы то ни было содержания, кроме чувства стиля, оттачивавшего его красоту. Это меня не коробило. Собственно, как раз потому что Люциус Малфой не занимал в моей жизни никаких особых мест и я никогда не испытывал страстного болезненного желания, свойственного иногда любви к неподобающим объектам, видеть его каким-либо иным.
Он неприятен мне, как неприятен любой другой человек, опираясь на образец которого ты решаешь проблемы трения между внешним миром и своими слабыми местами.
Даже если это было довольно давно.
Сейчас я могу твердо знать, что мое назначение главой Дома Слизерин не было данью пустой формальности, а распределение в Слизерин не было случайностью. В школьные же годы мои сокурсники не ленились порою убеждать меня в том, что "шляпа была пьяна" и вышло недоразумение. Слизерин – прежде всего, воля к величию, воля быть лучшим из лучших; это предполагает умение идти своим путем, непреклонно и великолепно владея собственным стилем решений и действий. Дух Дома Слизерин беспощаден к любой слабости, он предполагает возможность игры со всем, кроме того, что является стержневым, сущностно важным для той силы, местом воплощения в мире которой является каждый его адепт. Вековые традиции, "облико морале", "беспрекословные ценности" – все это может быть мишурой, маской, растопкой для атанора, если они не отвечают требованиям единства с великолепной вечностью.
До самого окончания школы я знал это – и не был в этом уверен. Я знал, что разговоры о беспрекословных "общечеловеческих ценностях" искажены преломлением под углом требований слабейших о жалости к ним и искренне презирал подобное положение вещей, но собственные побуждения жесткости, как формы требовательности к себе и миру, нередко разбивались о восприятие себя как жертвы развлечений собственных сокурсников, неизбежном при подобном положении вещей. Жертва не имеет права требовать. Ничего. Ни с кого. Жертва может только претерпевать. И тем более, не имеет права рассуждать ни о каких высоких материях, будучи сама не в состоянии держать планку классицизма. Удел жертвы – собирать по полу истоптанные листки книги, вырванной из рук хулиганами, отлеживаться в больничном крыле после того, как ее оставили в сугробе под заклятием окаменения, молча, с демонстративно поднятой головой, собирать насмешки и шепотки в спину, и убеждать себя молча, под одеялом, что все эти недоучки, которых совершенно не интересует высокое искусство, недостойны какой-либо реакции с ее стороны. И – знать, что на самом деле это не голос гордости, а голос слабости. Сиди и терпи, впитывай плевки, пока не можешь ничего ответить так, чтобы не быть снова выставленным на посмешище, подвешенным вниз головой с задранной мантией.
Люциус Малфой ни в какой форме не принадлежал к слабым мира сего. И он не обращал на них внимания по совершенно иным причинам. Более естественно и утонченно выражая свое пренебрежение. Поневоле приковывая этим внимание, балансировавшее на грани возмущения и восхищения. Видимо, эта естественность пренебрежения слабыми, недоступная даже Лорду в силу особенностей его маггловоспитания, и делала Люциуса притягательным даже для Волдеморта, обуславливая место Малфоя среди Упивающихся Смертью. Лорд не копировал его манеры, о нет. Подобного рода росписи в собственной ущербности он не простил бы себе никогда. Его манеры, как и его сила, были более грубыми, естественную утонченность, когда в том была нужда, заменяло искусство искушения. Но эти аристократические качества Лорд всегда любил. Возможно, просто как стиль. Возможно, как то единственное, чего никогда не достичь никаким мастерством, что нужно впитать еще с молоком матери. Совершенно не исключаю, что в чем-то он даже завидовал Люциусу Малфою.
Впрочем, как и я. В годы юности. Малфой обладал всем тем, чего я был лишен: красотой облика, умением подать себя, светским обаянием, природным изяществом, совершенно естественной беспощадностью к слабости (иногда я думал, в очередной раз столкнувшись со скользкими слухами, мог бы я, хотя бы в юности, его любить; нет, не мог бы – именно по этой причине: он обладал всем тем, чего лишен я, зависть – плохая основа для любви). Тогда он изволил обратить на меня толику своего бесценного внимания: я получил Метку после первого же разговора с Лордом, отделавшись только испытанием болью, это был знак избранности, это интриговало (при каких обстоятельствах получил свою Метку Малфой и какие испытания довелось пройти ему, я не знаю до сих пор, в наших кругах не приняты такие степени откровенности).
Ночь 1978 года, за окном шелестит осенний сад Малфой-менора, негромко потрескивает камин, беседа наедине, в полумраке; Люциус Малфой стоит в нише, опираясь рукой на цоколь бюста какого-то своего предка, я сижу на подоконнике, обхватив колени руками. Обстановка, достаточно располагающая к откровенности: лорд Малфой удостоил полукровку приглашением и частной беседой, лица скрывает темнота, малейшие интонации голоса выдают всё. Шелесты и шорохи являются самым лучшим интерьером для разговора, о котором никто не вспомнит вслух с утра.
– ...Снейп, а я так и не понял, в чем проблема. Понял только то, что проблема есть, это написано на тебе. Каждый раз ты участвуешь в развлечениях Братства, словно превозмогая себя. У тебя же нет никаких причин щадить никого из них.
– Пожалуй, – задумчиво киваю, стараясь, чтобы голос звучал обыденно и сухо, – никаких. Не могу даже сказать, что я ничем их не лучше, – иронические нотки совершенно искренни, – кроме того, что это выглядит пошловатым отыгрышем за все былые проигрыши в силе.
– И зачем ты вбил это себе в голову? – камзол Малфоя белеет в нише, очертания неясны. – Это всего лишь не ровня. С ними можно все. А от тока жертвенной энергии, выделяемой ими, когда их пытают, можно получать некоторое удовольствие.
Отворачиваюсь к окну. Пожалуй. Можно рассмотреть это и с такой точки зрения. Собственно, все школьные издевательства над париями замешаны именно на жажде подобной "крови". Одним самоутверждением дело явно не ограничивается. Издеваться мародеры перестали только тогда, когда сами оказались на расстоянии шага от положения жертвы и судьба их товарища в определенной степени зависела от моего молчания.
В тот момент я ненавидел себя за то, что в школе мне не хватало отрешенности, чтобы не выделять эту энергию, не быть пищей для чужого самолюбия, и Малфоя – за то, что разговор зашел настолько далеко.
– Ради некоторой честности с собой, – хмыкаю, – это вам они не ровня, лорд Малфой.
Из темноты доносится негромкий удовлетворенный смех.
– Ну знаешь, Снейп. Тебе они тоже не ровня. Теперь, – уточняюще, – после принятия Знака. Честность с собою, Снейп, штука опасная, – в голосе Люциуса появляются оттенки опасной меланхолии, обычно несвойственной ему и потому особенно убедительной, – все зависит от того, что считать истиной и с чем соразмерять происходящее. Под лозунгом честности с собою легче всего себя обмануть. Право слово, Снейп, не поверишь, но ты нравился бы мне, если бы от тебя за десятки миль не разило вчерашней жертвой.
Спрыгиваю с высокого подоконника, резко:
– Мистер Малфой, – раскланиваюсь, – другого меня у вас нет.
Малфой не шевельнулся.
– Твое шутовство отдает тем же. Очень отчетливо. Оно не свойственно тебе, и это очень слабый вызов, Снейп.
Передергиваю плечами и снова отворачиваюсь к окну. Не хочется разменивать чистоту происходящего на пикировку и обмен колкостями. В конце концов, правда в устах Люциуса Малфоя чего-то стоит. Любителем серьезных разговоров Малфой не был, предпочитая светское времяпровождение разнообразным философствованиям, и в его согласии на подобную беседу было какое-то тройное дно. Я хотел знать, зачем.
Голос из темноты:
– Хмм, тебе еще не хочется пытать меня?
Не поворачиваясь, холодно:
– Хочется. Мы зашли слишком далеко, мистер Малфой. После таких откровений становятся или друзьями, или врагами.
– Поверь на слово, совершенно необязательно.
Вполоборота:
– Или сообщниками.
Темнота вздрагивает.
– Ого... – голос Малфоя звучит приглушенно, – хорошенькое заявление.
– Подозрение, мистер Малфой, – усмехаюсь.
– Ого, – повторяет он. – Снейп, молись, чтобы я об этом не вспомнил, если настанет для того час.
– Непременно помолюсь, – прищуриваюсь, – потому что вы – скользкий сообщник и ненадежный слуга.
С досадой думаю, что все-таки позволил втянуть себя в любимую Упивающимися Смертью игру: удар на удар.
Белый силуэт из ниши, холодно и почти враждебно:
– Я хорошо знаю свои интересы, Снейп.
– Именно поэтому. Люциус, вы повторите эти слова в лицо миссис Лестранж?
– Разумеется, – темнота усмехается оттаявшей усмешкой, что свидетельствует о том, что Малфой обнаружил еще одно мое слабое место. Повторит, пожалуй, в том действительно нет ничего предосудительного, хоть Белла и взовьется от одного упоминания о том, что для кого-то его собственные интересы могут быть синонимом служения Лорду, а не чем-то неизмеримо ничтожным в сравнении с этим служением. И повторит без вызова. Спокойно. Как констатацию факта. – А ты хочешь убедить меня в том, что готов бескорыстно и самоотверженно служить Лорду? Вопреки своим интересам?
– Не вижу в этом никакой нужды.
Движение за спиной. Малфой выходит из ниши и встает рядом, глядя в окно. Кажется, что его длинные белые волосы сами светятся в темноте.
– Снейп, ты парадоксален, – усмехается он. – Тебя невозможно ни уважать, ни презирать, и в то же время есть соблазн делать и то, и другое. Лорд дал всем понять, чего стоит твоя образованность, и в то же время ты способен лишь на колкости в ответ на удар. Словно с жертвами тебя связывает большая общность, чем со жрецами. Это странно и унизительно.
Слизеринец, я не могу не согласиться с ним.
– И пока ты не отомстишь обидчикам, так и будет.
– Люциус, вам доставляют удовольствие душеспасительные разговоры?
– Да нет, – в голосе Малфоя прорезается скука, – считайте это моим экспериментом. Видимо, все ваши познания не сделают вас никогда ровней любому из нас, – рука в белой перчатке касается моего лица, я перехватываю ее у запястья; подобная "ласка" сродни пощечине, так развлекаются с грумами.
– Как вы думаете, Люциус, что будет большим хамством: подобные упражнения или Круциатус, наложенный гостем на хозяина дома? – не отпуская его руки.
Люциус лениво усмехается:
– А как вы думаете?
– Думаю, равноценно, – отшвыриваю его руку, выхватываю палочку, – Crucio!
На его крик прибежала миссис Малфой, его мать. Тогда, когда Люциус уже вполне осмысленно глядел в потолок, переводя дыхание.
– Люций! – она повернулась на каблуках, нацеливая палочку на меня, – Expelle...
– Мама, перестань, – Люциус повернул к ней голову, она растерянно замерла на полуслове и опустила палочку, – мы немного повздорили, и только. Чего не спишь?
Она брезгливо поджала губы и вышла, видимо, решив высказать Малфою все с утра наедине. Я расслышал какое-то бормотание под нос про полукровок; от ответной реплики пришлось воздержаться.
За ней закрылась дверь и гостиная снова погрузилась в темноту. Люциус встал и оправил одежду:
– Неплохо... – движение в темноте. – Avada Ce...
– Люциус, – прерываю его смехом, он и впрямь замолкает, – я вам не верю. Если вы хотели видеть мой ужас, то лучше было развлечься с Империусом и приказать мне нанести дружеский визит к Поттерам на свадьбу. Лорд не простил бы вам Авады. Пока я числюсь его слугой.
Малфой смеется:
– А ты простил бы мне такое развлечение с Империусом?
Пожимаю плечами:
– Нет, конечно.
– Даже если бы я довольствовался ужасом в твоих глазах и отменил приказание?
– Люциус, вы все-таки недоучка, – удовлетворенно усмехаюсь я, – позвольте напомнить, что Finita Imperio до выполнения приказа освобождает волю от подавления только наполовину. Исчезает давление, но невыполненный приказ остается в форме жгучего побуждения, разрушающего волевую сферу сопротивлением уже заданному императиву.
Малфой садится на диван, закидывает ногу за ногу.
– Твоя начитанность, Снейп, прямо-таки искушает меня попробовать...
Тихо и угрожающе:
– Не советую, Малфой.
– Пожалуй, – равнодушно, – шутка была бы дурацкой.
– Ненавижу нелепицы.
– И боишься их, как сам признался.
Мне было девятнадцать лет. Люциусу Малфою – двадцать четыре года. Этот разговор, почти на равных, был довольно унизительным искушением. Знак на левой руке ставил нас наравне. Мои познания и мое мастерство смещали акцент нашего равенства в лестном для меня смысле, делая Люциуса не ровней мне, несмотря на всё его богатство, происхождение, стиль и природные аристократические свойства, делавшие его бесконечно притягательным для окружающих. В ту ночь я понял, что никогда больше не соглашусь на унижение.
Те манеры Малфоя, которым я в тот год упоенно подражал, несколько сглаживались в моем исполнении особенно свойственной мне в юности резкостью, которую уже ничего не ограничивало. Мое неприятие любого рода слабости в те годы было отражением, изнанкой той слабости, которую я себе не простил. Уже после, потом, было достаточно времени, чтобы понять, что школьное согласие терпеть стоило не столь многого по сравнению с тем, что последовало за школой. Все познается в сравнении.
Поттер, нашедший в думоотводе сценку из школьной жизни, был глубоко впечатлен ей только потому что другого опыта в его жизни не было. Разумеется, он вообразил, что это неизгладимая травма, за которую я пять лет отыгрывался на нем, будучи не в состоянии предположить, что его небрежность в учебе – достаточная причина для неприязни. Я же иногда даже с некоторым сожалением и облегчением, вызванным безвозвратностью, думаю о том, что мелкие трагедии переживания нелепиц больше никогда не повторятся. В мире игр не на жизнь, а на смерть нет места упоенному переживанию чего-либо. Есть только страх срезаться на мелочах. И обмораживающий шок знания, за что и когда предстоит умереть.
Сам Малфой не неприятен мне. Во всяком случае, давешний ночной разговор оставил осадок той благодарности, которую не прощают, как одобрение поступка, совершенного без чистых намерений, и только. Я не остался у Малфоя в долгу, несколько раз предупредив его о подозрениях аврората. Неприятно – думать о нем, как об одном из юношеских образцов для подражания в чем-либо, имеющем свой смысл, безусловно, но... всегда нелестно – подражать тому, в чем нет особой завораживающей чистоты. Он не был достоин моей дружбы и моего доверия, он был достоин только подражания. Еще один способ делания добра из зла: выправление сломанных костей равнением на порочный эталон. Ошибки юности, которые даже нельзя назвать ошибками, строго говоря. Еще одна горькая пилюля для собственной гордости.
Я устал выслушивать от Минервы МакГонагалл возмущенные кудахтанья по поводу Драко Малфоя, мол, сегодня он так, так и еще вот так провоцировал гриффиндорцев, вон ту хаффлпаффку довел до слез, назвав грязнокровкой, и вообще, что за отвратительная мода ходить со свитой, демонстративно выказывая презрение к духу школы, поговорите же с ним, Северус, в конце концов... Не буду. И она тоже знает, что не буду. Так, один из неприятных, но привычных бытовых ритуалов последних шести лет. Дань моде и привычке. В очередной раз посоветовав ей обращать больше внимания на свой колледж, чем на мой, уткнулся взглядом в тарелку. Подобные утренние разговоры не портят аппетит по причине его отсутствия.
Вопреки очевидному, каждый раз не верится, что эта женщина, бывшая педагогом в Хогвартсе еще в годы моего обучения, способна не понимать очевидного. Драко, откровенно наслаждающийся амплуа отъявленного мерзавца, просто сын Люциуса Малфоя, Упивающегося Смертью и потомственного аристократа. Просто наследник аристократического рода, которому выпало несчастье жить во времена упадка аристократии. В кругу его семьи еще не готовы с этим смириться. В кругу его семьи привыкли жить по старым правилам, в списки которых вполне входит пренебрежительное отношение к тем, кого не считают ровней. С не-ровней можно всё и в этом нет ничего особенного, точно так же, как можно раздеться перед домовым эльфом. И сын аристократов должен получать все причитающиеся по рангу знаки восхищения, преклонения, почитания, его первенство должно быть неоспоримо – по праву рождения. Драко вырос с этим знанием, я достаточно хорошо знаю Люциуса Малфоя, чтобы предполагать, что тот мог воспитывать сына иначе. Сам Люциус умеет лавировать, он готов тратить своё обаяние на тех, об кого с чистой совестью вытер бы ноги, когда в этом есть свой резон; но когда речь идет о роде Малфоев, Люциус, даже вопреки выгоде, начинает мыслить родовыми правилами и установками. И он учил сына лавировать, заметать следы, играть в двойные игры – о, да, безусловно! – но не вопреки родовому высокомерию.
Драко когда-нибудь станет гибче. Когда-нибудь. Когда повзрослеет и узнает, что двойные игры всегда требуют принесения гордыни в жертву выгоде. Когда Люциуса не станет и у Драко не будет насущной ежедневной надобности доказывать отцу, что он, достойный наследник Малфоев, никогда не склонит головы перед "грязнокровками", ставшими ныне сильными мира сего.
Каждый раз, когда я вижу браваду Драко, я думаю, что он достойный сын Упивающегося Смертью: он упивается чужой яростью, досадой, болью. Он будет доводить до слез девочек из Хаффлпаффа – ради самого наслаждения этими слезами. Этот ребенок был обетован Темному Лорду и зачат, как то предписывал ритуал, в кругу Упивающихся Смертью, Люциусу пришлось грубо взять силой свою жену; от этого никуда не деться. Питательная энергия чужого страдания будет всю жизнь сопровождать Драко.
Знает об этом – от меня – только Альбус; но неужели так трудно сопоставить?..
И Люциус никогда не говорил ни слова поперек поведения Драко в школе. Он учился в те времена, когда все причитающееся по факту его происхождения отношение считалось еще чем-то вполне естественным. Он получил место старосты Слизерина, а после – старосты школы, потому что он принадлежал к роду Малфоев; он мог позволить себе уходить с любого урока в любую минуту, на ряд его развлечений педсостав смотрел сквозь пальцы и запрещено ему было, разве лишь, употребление Темных заклятий. Впрочем, он тоже знал свои границы и их не переходил, не было нужды бросать вызов. И теперь, когда Хогвартс встречает его сына не как наследника рода Малфоев, вознесенного над остальными смертными и поставленного особняком, а просто как одного из сотен учеников, он находит такое положение дел непростительным. Обида, досада и ненависть Драко находят полную поддержку дома. Дисциплинарными мерами здесь ничего не перевоспитаешь.
Года три назад я давал Люциусу дружеский совет перевести Драко в Дурмштранг. Нарцисса воспротивилась: мол, Дурмштранг – слишком суровая школа жизни для Драко. И впрямь, исходя из того, что рассказывал Каркаров о своей школе, можно сделать вывод, что Дурмштранг воспитывает адептов Темных Искусств в старых правилах, когда слишком жестоким считается только то, что оставляет непоправимые увечья или несовместимо с жизнью. Дурмштранговцы разговаривают на языке силы: если ты не смог ответить или отомстить, ты ничтожество, и обращаться с тобою по праву будут как с ничтожеством. Такой школы для своего сына миссис Малфой не хотела.
Что ж, теперь она пожинает плоды своей жалости: к службе Лорду Драко не готов. Что не отменяет этой службы для "ребенка предназначения", обетованного Лорду "самым верным из его слуг".
Одни из самых тяжелых моих размышлений последнего года – размышления о пределах моих обязательств перед моим учеником в подобной ситуации. Он не просит помощи, я никогда не был для него тем, что принято называть Учителем с большой буквы; но он ученик Хогвартса и этого достаточно... для чего?
Если не создавать свое призвание из работы учителя, то не останется ничего, за что я был бы готов драться и умереть. Пожалуй, разве, собственная жизнь, но тот, кто борется только за жизнь, всегда проигрывает, на весах вечности вес какой-то судьбы, одной из тысяч тысяч, невелик.
Первым из слизеринцев, принявших в последнее время Черную Метку, первым из слизеринцев, проигранных мною, был Юлий Поллукс Эйвери. Самый старший сын в семье, мой выпускник трехлетней давности. Бывший староста Слизерина, высокий темноволосый светлоглазый мальчик, потом юноша. Это необычное сочетание – темных волос и светлых глаз – приковывало к нему внимание.
Временами он был небрежен к зельям; где-то на третьем году его обучения, когда я окончательно разочаровался в том, что любовь к искусству можно привить если не всем, то хотя бы всем слизеринцам, а он стал капитаном квиддичной команды Слизерина, я перестал назначать ему отработки за небрежность, не мешая тренировкам. Квиддич всегда был мне безразличен; но кубок должен быть у Слизерина, таково обязательное условие воспитания учеников данного колледжа. Они должны быть лучшими из лучших. Если не во всем, то хотя бы в том, в чем хотят.
Когда однажды в коридоре Эйвери сотоварищи оглушили множественным Ступпефаем одного хаффлпаффца и несколько увлеклись этим занятием, благодаря чему и были обнаружены МакГонагалл и несколькими гриффиндорцами, мне пришлось объявить ему взыскание. Он пришел после уроков в лабораторию с кислой миной. Демонстративно встал у дверей:
– Мне мыть котлы, профессор Снейп? – безо всякого энтузиазма спросил он.
– Стоило бы, мистер Эйвери, – ответил я, – стоило бы. Это хотя бы научило вас осторожности.
– Осторожности, профессор? – красивые тонкие губы Эйвери скривились. – Позвольте. В маггловских шмотках, перебросив мантию через руку, по коридору школы шел не я.
Все стало ясно. Да, Слизерин не смирится. И напрасно Альбус думает, что они забудут в школе, чьи они дети.
– В результате Хаффлпафф не потерял ни балла. А вы сейчас сядете и будете читать книгу Каннингейма по зельям. В качестве взыскания. За неуместность вашей демонстративной расправы.
– Неуместность?
– Разумеется. Как вы думаете, почему этот хаффлпаффец спокойно шел по школе в таком виде? – Молчание. – Потому что ваша выходка окажется для него максимальным наказанием. С Хаффлпаффа можно было бы снять баллы за такие вещи – если бы вы с друзьями не обеспечили ему мученический нимб.
– И... и что? – Эйвери берет книгу, садится. – Все это будет оставаться безнаказанным? На нашу историю, наши традиции им можно наплевать?
В его голосе слышны нотки отчаяния. В моем пробиваются нотки желчи:
– Да, мистер Эйвери. Запомните: если вы хотите что-то изменить, вам придется стать министром магии.
Эйвери открыл книгу. И на следующий же день слизеринцы – а потом и вся остальная школа – знали, что Эйвери не мыл котлов в лаборатории. Я махнул рукой на все сплетни, которые неизбежно возникли, магглорожденные не были бы магглорожденными, если бы не прихватили с собою из своего мира любовь к сплетням сомнительного толка, каковые тоже довольно быстро расползлись. Чезаре Руджиери, черноволосый юркий итальянец, насмешливо сообщил мне спустя пару дней:
– Знаете, профессор Снейп, хаффлпаффцы уже болтают, что Эйвери – ваш... кхе-кхе, любимчик.
– Еще одна подобная сплетня, мистер Руджиери, и вы получите взыскание. Дурной тон непростителен.
Эйвери оставался невозмутим. Из той беседы он сделал все причитающиеся выводы и некоторое время царил в Дуэльном Клубе, никак не нарушая правил. Потом прецедент повторился и перерос в правило. Но он уже более внимательно выбирал время и место: никто его не застал.
Один раз я все-таки напомнил ему об осторожности:
– Мистер Эйвери, предупреждаю: если вы хоть раз забудетесь и примените Круциатус, вас исключат из школы.
– Будьте спокойны, профессор, – он одарил меня насмешливым взглядом исподлобья, чопорно кивнул и откланялся.
Год назад я встретил его на собрании в Малфой-меноре. Мы встретились взглядами, чопорно раскланялись и я надел маску.
Лорд потребовал тишины.
– Юлий Поллукс Эйвери заявил о желании получить Знак, – медленно, правильно расставляя все ударения, проговорил он, – и попросил об испытании. Северус, вы учили его. Дайте характеристику.
Я снял маску. Медленно стянул ее. С Лордом полагалось говорить без маски. И поздно было предупреждать и кого-то отвоевывать.
– Старателен. Безупречен. Вдумчив. Высокомерен. Неосторожен, – почтительно склонив голову, докладывал я. – Иногда неаккуратен. Самолюбив. Временами дерзок. – Вижу краем глаза, как прямая спина Эйвери, стоящего прямо от меня, чуть надламывается. Опасная характеристика.
– Как вам подобная характеристика, Эйвери? – голос Лорда лениво течет, заполняя собой пространство.
Эйвери сжимает губы, его зрачки превращаются в точки.
– Субъективна, Лорд Волдеморт.
В другой обстановке я бы мысленно аплодировал ему. Он повзрослел. С легким холодком между лопаток думаю, что когда-нибудь он сможет меня переиграть. В том, что только что я нажил себе верного врага, я уже не сомневался.
Лорд встает, его голос бьет, как нацеленный звук колокольного звона:
– Вы уважаете своего учителя, Эйвери?
Молодой человек встречается взглядом с Волдемортом – и опускает глаза:
– Да. Тем более, если вы согласны с ним, Лорд Волдеморт.
– Пожалуй, – сухо роняет Лорд и переводит взгляд на меня: – Ты будешь его крестным, Северус?
Мне даже бесполезно отказываться: этот выбор он сделал сам. Остается только вспомнить, какими словами в объятья Лорда толкнул его я сам. Я киваю:
– Прошу вашего позволения, мой Лорд.
– Приступайте. – Волдеморт сыто щурится, в его глазах мелькают алые проблески, как будто огоньки гоняются друг за другом с треском по трещинам. Я снимаю маску с руки и протягиваю Эйвери:
– Надевайте. Ни одно из Непростительных Заклятий не красит человека. Надевайте.
Эйвери, сделавший, было, полшага назад при упоминании о Непростительных Заклятьях, берет себя в руки и надевает маску. Я достаю палочку, нацеливаюсь ему в центр лба – на концентрацию всегда хватало около двух секунд:
– Империо!
Эйвери вздрагивает и все знают, как изменилось его лицо под маской. Первые несколько минут действия заклятья, до получения императива, это откровенно тупое лицо, не выражающее никаких мыслей и чувств. По гостиной начинают бежать шепотки: старые друзья-товарищи уже знают, когда я делаю что-то на чистой воле, без вдохновения, на грани отвращения. Знает и Лорд, что еще хуже. Я не должен дешево отделаться, чтобы не заплатить еще дороже.
– Эйвери, – кладу палочку на узорчатую этажерку. – Круциатус. Приказываю вам пытать меня. Лорд не должен быть разочарован вашими познаниями.
Эйвери механически делает шаг вперед, как гофмановская механическая кукла, я отступаю на шаг. Сейчас он – собранная воедино воля к исполнению приказа. О, он старается не разочаровать Лорда. Я уже могу представить свое времяпровождение в ближайшие две минуты.
Он выдергивает палочку из рукава и – да, я не ошибся, он владеет Круциатусом – направляет ее мне в середину груди, в место пересечения всех эфирных связей:
– Круцио! – и делает жест палочкой вниз, в сторону волевого центра. Да, полноценный Круциатус выходит тогда, когда волевой центр нарушен.
... – Finita Imperio, – через несколько минут я нахожу в себе силы прервать недолгую тишину, всегда заполняющую тело и сознание после пыточного заклятья, приподнимаюсь на локте, дотягиваюсь до палочки и снимаю Империус с Эйвери. Тот снимает маску. Улыбается:
– Профессор, знаете, это не было больно. Может быть, в Хогвартсе это и дико – пытать учителя по его собственному приказу, но... но вы не были моим Учителем. Я обошелся без учителей. Больно, – он поднимает взгляд на Волдеморта, – то, что это не было больно. Позволите, мой Лорд? – он почтительно склоняется перед Волдемортом.
– Да, это повод. – Я чувствую кожей его радость, посвящение состоялось; Эйвери готов и это очевидно, и надеюсь, что проклятое чувство беззащитности, всегда охватывающее перед повторным Круциатусом, никак не отражается на лице. Дальнейшая сцена – этюд в черно-белых тонах: перед Круциатусом Эйвери накладывает на меня Силенцио. Соблазнительно было бы думать, что он пощадил мою гордость, но скорее всего, нет. Когда кричит все, а тело немотствует... в этом есть некий особый элемент пикантности. Великосветская эстетика, театр кукол.
... – Как ты находишь его Круциатус, Снейп? – издалека доносится голос Волдеморта.
– Выше ожидаемого... – я стараюсь, чтобы прозвучало внятно, перед тем, как провалиться в беспамятство. Дальнейшее происходит без моего соучастия.
Следующими свидетельствами моего проигрыша были близнецы Руджиери. О том, что обетованный рай Лорда Волдеморта безобразен и безнадежен, нужно знать не с чужих слов. Как и о том, что возможность отомстить за ущербность мира, в котором тебе довелось родиться, вырасти и жить, стоит ничтожно мало по сравнению с невозможностью сделать этот мир лучше.
Если бы в наших кругах было принято оперировать таким понятием, как дружба, я мог бы говорить о дружбе с Игорем Каркаровым.
Это были времена нашей юности. Он был старше меня на несколько лет; всего лишь несколько лет. Между нами не было ничего похожего на любовь – состояния, когда узор энергий твоего тела переплетается с узором энергий чужого тела и чужое перестает быть чужим. Нет; всегда определенная дистанция, в которой, самой по себе, было некое особое благо. Пожалуй, магическая дружба – это тогда, когда переплетаются узоры ментальных потоков и узоры потоков силы, связывающих мага с макрокосмом.
Между нами не было никаких обетов верности и не было даже слова "мы". Нет, всегда "ты" и "я". Неизменное предчувствие осени. Каркаров никогда не заходил ко мне в гости, видимо, молчаливо уважая мое неприятие любого вторжения. Заставив другого привыкнуть к любой форме твоего вторжения на его территорию, можно сделать его своим узником; хотя бы даже узником привычки к твоему присутствию. Между нами обошлось без подобных эксцессов, которые неизбежно кончаются распадом чего-либо.
У него дома я всегда чувствовал себя достаточно свободно. Возможно, потому что то, что в нашей культуре, в нашей среде считается симптомом радикального сокращения дистанции, у них принято, как некий допустимый норматив приятельских отношений. Я был готов заходить по стезе действий и поступков настолько далеко, насколько было нужно, но не переходить определенную черту в каких-либо взаимоотношениях. В те годы мне было более чем достаточно того, что меня ломал, выламывая под интересующую его модель, Лорд Волдеморт.
Из первого разговора у него дома я вынес знание, что дурмштранговцы имеют совершенно другую модель миропорядка, нежели мы. Их космос гораздо более надчеловечен и нечеловечен, он имеет все права не считаться с желаниями и волей молекул. Только человек, если он маг и хочет быть магом, не имеет возможности не считаться с космосом. Просто и почти естественно. Отсутствие личной воли, как высшая воля, точка принятия решений находится не на уровне личности. Чтобы это воспринять в полной мере, нам придется сломать всего себя, каким ты успел стать. Я так и не решился на это. В силу привычки думать так, как привык, так и не обретя уверенности в том, что это имеет смысл.
Личный пример Каркарова был заразителен. Он избежал всех наших метаний между светом и тьмою, добром и злом. Он хорошо знал, что делает – и делал с открытыми глазами. Именно поэтому его внутреннее пространство осталось незапятнанным – вожделенная и недостижимая мечта для многих из нас.
Впервые я оказался приглашен к нему как раз тогда, когда начал разочаровываться в Лорде. Естественно, это были дни душевной смуты, колебаний между желанием убедить себя в том, что я не понимаю высшего смысла действий Волдеморта, и категорическим нежеланием прощать себе согласие на Знак и любое иное предательство всего, что раньше было хотя бы обещанием клочка незапятнанного пространства внутри. Я избегал общения с "братьями", по мере возможностей сторонился Лорда, страшась обвинения в предательстве и вожделея его, как способа поставить единственную мыслимую точку над "i" и с чистой совестью перечеркнуть жирным крестом все ошибки молодости вместе с причитающейся к ним жизнью. Каркаров удачно выбрал время и пригласил меня как раз тогда, когда я совершенно не желал оставаться наедине с самим собой.
...Глубокой ночью он, допивая бутылку ракии (я ограничился одной рюмкой, распробовав сей благородный напиток и опасаясь пьяных исповедей со своей стороны), глядел на меня совершенно трезвым взором и совершенно будничным тоном выкладывал мне ответы на вопросы, которые я не задавал:
– Видишь ли, наличие внутреннего храма – обязательное условие работы мага. Наши выходы на энергию космоса – наши идеалы, то, чему мы готовы следовать беспрекословно, то, следование чему превращается в богослужение. Лорд разрушает внутренний храм каждого из нас, оставляя только алтарь, на котором жертвуют ему. Всем, что свято. Всем, что попадается под руку. Всем, Северус. Таким образом, он создает свой внутренний храм. Воздвигает в нем иконы верности.
– Зачем же вы служите ему, Каркаров? – задал я вполне резонный вопрос; красное дерево буфета, прислонившись к которому я стоял, откровенно не резонировало со мной ритмом своих токов силы, и этот диссонанс позволял сохранять трезвую голову.
– А-а, – Каркаров махнул рукой, – вас этому не учили. Это дурмштранговское. Ступени адептата, которые проходят за несколько жизней. Одна из них – перед финальной встречей с Солнцем или Абсолютом, как хочешь, – достать его осколок, живущий в тебе, из абсолютной тьмы, из пребывания во зле. Постичь те степени добра, которые составляют зло, если переводить это на язык вашей терминологии. Так выкристаллизовывается свет, не отрицающий тьму, и тьма, не боящаяся света и не пренебрегающая им. Всякий предел – зов того, что не может прийти.
– То есть, вы готовы жертвовать этому своей жизнью?
Каркаров поморщился:
– Сила не навязывается. И вовсе не жаждет быть познанной. И она требует даже не самоотверженности... Северус, пожалуй, точной будет такая аналогия: когда ты сжимаешь камень в руке, ты – теряешься из виду, а камень крепнет. Маг рождается из несгибаемого намерения и состоит из знания, понимания и готовности.
Я все-таки сел напротив него:
– Вы думаете, я готов разделить ваши идеи? Стать вашим учеником? – я стиснул в руке лезвие ножа, лежащего на столе, и порезался. Вид собственной крови оставил меня совершенно равнодушным. Каркарова тоже.
– Как хочешь, – пожал плечами он, – на самом деле, ты идешь туда же, куда и я.
Хотел бы я так думать. Что я ему ответил, уже не помню. Свел разговор к банальностям, чтобы не заходить дальше, чем хотелось бы при первом приближении.
Дальнейшие встречи все-таки состоялись. Общение без духовной цели – неизбежное зло повседневности, и там, где это правило суеты нарушается, устанавливается более-менее прочная связь.
Утомляла привычка Каркарова вести беседы за чаркой ракии. Когда я предложил поставить эксперимент и пообщаться на трезвую голову, Каркаров прищурился и отрицательно мотнул головой:
– Это, – он указал пальцем на рюмку, – обязательная форма... заземления. Мы с тобою разговариваем о тех материях, которые проступают сквозь пространство, лежат по ту сторону проявленного мира. Будучи не готовыми к их чистому восприятию, можно легко оступиться в тот поток, который довольно легко принесет твое физическое тело или сначала тело желаний – к смерти.
Тогда я был совершенно не в настроении с ним спорить, более того, эти разговоры были хорошей возможностью разобраться с самим собой и своими собственными внутренними неурядицами. Становиться его учеником или просить его поддержки я не собирался; в общем театре абсурда, который напоминало сложившееся положение вещей, занятый нами уголок был еще более абсурден, чем все остальное, он концентрировал абсурд, выбрасывая действующих лиц в состояние, пограничное с материями, расплавляющими все привычные формы и контуры.
– Что такое, в сущности, работа мага, как говорил мой учитель, – Каркаров, полузакрыв глаза, прожевывал губами каждое слово, – он просто идет, потому что что-то зовет в пространстве. Суть в том, чтобы делать, оставляя узкую щелку не-тождества между силой – и делом, в котором она выражена. Собственно, как заклинание: говоришь так, чтобы в глубине слов расположилось то, что ты не должен произносить, и вещи принимают форму этого молчания. Само по себе заклинание – это поиск точки опоры.
– Игорь, – мои руки неприлично белели, контрастируя с обсидиановой чернотой стола, – вы говорите это по учебнику, или...
– Нет, – просто ответил он. – Не по учебнику. Разница обучения в Хогвартсе и Дурмштранге – в том, что вы заучиваете и работаете, как сороконожка, которая не задумывается, как она ходит. Нас заставляют все это понимать. Знать каждой клеткой своего существа. Вот смотри... почему мы тут сидим? Что этот разговор дает тебе и мне? То, что ты не можешь произнести в разговоре, и составляет его тело.
– И? – закуриваю.
– И мы внутри, – Каркаров улыбается, – в токе его крови. Произносится одно слово и в комнате все приходит в движение. При том, что ничто не шелохнулось. Все жесты, все слова – для того, чтобы войти и опереться изнутри. Смысл слов – только в том, чтобы указать направление.
– Каркаров, – я чувствую, что я пьян, мысли путаются, тот период опьянения, что сопровождается божественной ясностью в голове и режущей четкостью каждого осознания-озарения, миновал, – ты держишься в воздухе, который тебя не держит.
Он смеется:
– А ты еще ищешь берег там, где есть только течение реки.
Я роняю бокал, и это отвратительно. Пора идти спать. Движения не повинуются. Игорь поразительно ловко выхватывает время, видимо, тому способствует та атмосфера, что сконцентрировалась в пространстве:
– Репаро! – звучание начинается тогда, когда бокал еще не долетел до земли. Он падает, разбивается, собирается обратно и все происходит настолько быстро, что обычный взгляд не заметит ничего. Просто – бокал уцелел. Как будто ему повезло.
Какое-то время в ранней юности, в начале седьмого курса, когда о таких вещах вообще начинают задумываться, я был уверен, что никогда не женюсь. Отсутствие каких-либо стимулов к поступку – вполне достаточный повод его не совершать. Меня интересовало искусство магии, я не мог вообразить себе, что можно предпочесть хорошей книге прогулку с девушкой, моей единственной любовью была лаборатория.
То ли весна тогда сделала свое дело, то ли это неизбежный этап взросления – я все-таки задумался о женитьбе. В тот же год, когда чуть было не дал себе зарок обойтись без уз брака. В конце концов, думал я, это моя прямая обязанность по отношению к собственному роду – как единственного сына. Оглянулся по сторонам.
Слизеринки определенно не подходили на роль невест: я был не ровней блестящим великосветским барышням. К тому же, большинству из них, на мой вкус, гораздо больше соответствовало место на полке с фарфоровыми куклами, чем место в моем доме и вообще на факультете Слизерин. Рейвенкловские девушки того времени тоже прошли мимо внимания: те, кто заслуживал сколь-либо долгого взгляда вслед, были поглощены своими занятиями целиком и полностью, другие явно метили в супруги тем, кто уже определил свое место в этом мире. Этим я похвастаться не мог. Гриффиндорские амазонки со встрепанными косами и живой мимикой, пребывающие в вечном движении, пышущие здоровьем, любовью к квиддичу и живым интересом к однокурсникам-сорвиголовам не вызывали во мне никаких чувств, кроме легкого раздражения. Позднее до меня дошла сплетня о моих, якобы, интересах к Лили Эванс, в замужестве миссис Поттер; мне даже не стало смешно. Она была для меня еще одним призраком, не имеющим ко мне никакого отношения, пока не унизила меня жалостью в один прекрасный час. Хаффлпафф я не рассматривал вообще, люди, лишенные какого-либо таланта, в молодости меня интересовали еще меньше, чем сейчас. В целом, как выяснилось довольно быстро, зря. Девушка, ставшая объектом некоторых моих симпатий, была как раз ученицей Хаффлпаффа.
Она отвечала всем требованиям: была чистокровной, не блистала особой красотой, привлекающей толпы поклонников, но определенная одухотворенность сглаживала невзрачность внешности. Могла поддержать разговор: правда, на темы, далекие от моих интересов, но, по крайней мере, не о статьях из "Ведьмополитена" и последней моде. Как раз из таких, что становятся хорошими женами, а не дамами сердца.
В то время передо мною остро стоял вопрос собственной "ненормальности". Необычности, непохожести, следовательно, отверженности. Отверженности по праву, а не по принуждению. Большинство интересов моих сверстников я не разделял; интерес к девушкам относился как раз к сфере неразделенных. Глядя по сторонам – на количество тех, для кого флирт был насущной темой дня, я снова сталкивался с той пропастью, что лежала между мною и внешним миром. Собственная "ненормальность", выпадение за все границы привычных правил, никогда не была для меня особым поводом для гордости; скорее, некой данностью, с которой надлежит смириться и жить; но перед этим в ней стоило убедиться. Всегда полезно убедиться в истинности того, с чем приходится смиряться.
И я добросовестно старался влюбиться в нее. Перед тем, как расписываться в собственном поражении, стоит попробовать одержать победу. Я провожал ее до теплиц профессора Спраут, никак не демонстрировал раздражение, когда меня отвлекали от занятий в библиотеке, несколько раз даже взялся составить для нее список хороших справочников по зельям. Доходило даже до того, что дарил цветы и писал мадригалы, исправно пытаясь выдавать симпатию к человеку, в чем-то непохожему на остальных, за что-то большее.
Момент истины, как всегда, был очевиден и непредсказуем. Как-то Нотт, заставший нас прощавшимися у лестницы, ведущей в Хаффлпафф, задержался, проводил ее взглядом и бросил скучным голосом:
– Снейп, похоже, она тебя не любит.
– И что? – я пожал плечами, поворачиваясь к нему. – Не требовать же от нее нежных чувств. И вообще, какое ваше дело, Нотт?
Он недоуменно посмотрел на меня и пошел восвояси. А я подумал, что отвечал скорее себе, нежели ему. И этим ответом обличил все свои нелепые попытки самообмана. Мне было безразлично, любит ли она меня или же просто согласна "дружить". "Любовь, что движет солнце и светила" обычно... кхм... менее бескорыстна.
Тем более, что и бескорыстного желания гореть во славу этой девушки я не испытывал. Никакого.
После этого я долго думал, почему же все-таки у меня не получилось влюбиться. Она из тех, что становятся хорошими женами, хранят верность, создают атмосферу уюта в доме, умеют не мешать и не интересоваться лишним. Полный список достоинств. И, тем не менее, я ухаживал за ней – и провожал иногда глазами Нарциссу Блэк, обрученную с детства с Люциусом Малфоем; я не имел никаких надежд, связанных с ней – то, что мы не пара, было очевидно с самого начала. Дочь одного из благороднейших аристократических домов – и полукровка в поношенной робе: ситуация, некрасивая и негодная ни для замужества, ни для ухаживаний, ни для безответной любви и вернейшего служения. Любое снисхождение нелепо и унизительно. Да и не говоря обо всем этом, мне совершенно не о чем было с Нарциссой ни говорить, ни молчать. Просто она, живой канон красоты, приковывала взгляд, проходя мимо. Я чту приличия, и никогда мой взгляд не задерживался на ней надолго.
И идеальное тепло, хаффлпаффская девушка, была способна создать сад для двоих – но не подарить тот особый ток вдохновения, которым чарует идеальная красота, живое совершенство. Взгляд, остановившись на милой и доброй серой пташке, не обжигается об нее и не высекает искры. Мир не вздрагивает. Контуры не становятся резче на несколько мгновений.
...Не влюбился я и в Нарциссу Блэк. Просто она приковывала взгляд. После, когда я стал завсегдатаем дома Малфоев по известным причинам, эти чары, став элементом повседневности, оставаясь в ореоле недоступности, утратили свое очарование. Миссис Малфой, как жена Цезаря, должна быть вне каких-либо чужих ожиданий. Любое личное отношение излишне.
Просто спустя почти двадцать лет, когда она пришла просить за Драко, я не отказал ей не потому что когда-то смотрел ей вслед. С тех пор утекло слишком много самой разной воды, чтобы это могло иметь какое-либо значение. Я давно уже был не из тех, кто провожает взглядом. Просто – складывалась вполне определенная мозаика, эта часть которой имела свой смысл и свое место.
Вряд ли она сама когда-либо об этом думала.
А с той хаффлпаффкой я попрощался, объяснившись начистоту. Уже после окончания школы. Имея Знак на левой руке и прекрасно понимая, что она – не из тех, кто становится женами Упивающихся Смертью из чистой самоотверженности и девичьей любви.
– Я слишком долго ухаживал за вами, чтобы не предложить вам помолвку, – сказал я ей, – но, видимо, недостаточно долго для того, чтобы полюбить. Я могу жениться на вас, но не могу обещать вам даже тепла.
Она невесело усмехнулась углом губ:
– Спасибо, не надо, мистер Снейп.
Альбус Дамблдор. Кто был более ключевой фигурой в моей жизни – он или Лорд – не готов еще ответить окончательно. Между мною и каждым из них все равно остается трещина – шириной в один шаг, глубиной в вечность. И какая трещина непреодолимее, я не знаю.
Потому что не доверяю никому из них.
Доверие Дамблдора в годы юности явилось для меня полной неожиданностью и имело почти катарсический эффект. Потому что ломало все правила, к которым я привык. Мы встретились с ним после окончания Хогвартса, – в восемьдесят первом году в Библиотеке Министерства, куда Люциус Малфой любезно выписал мне пропуск.
Это были как раз те месяцы, когда я заходил к Каркарову на ночные беседы, и успел накопить достаточно скепсиса по поводу Темного Лорда и служения ему: регулярное употребление крепких напитков притупляет вкус. Его попытки сделать из меня верного слугу были утомительны: привычка к кнуту формирует, в итоге, "горючую смесь" страха любой ошибки вместе с готовностью к пытке, а пряники были одинаковы. Сперва милость сильных льстит, потом обязывает, потом, вконец, обязывает настолько, что начинаешь задумываться, а стоит ли игра свеч. Я видел, как преображались его слуги, мои бывшие сокурсники: да, мы научились предавать друг друга так, что это уже не приставало ни к коже, ни к одежде, каждый знал, что любая откровенность немедленно станет публичным достоянием, как "дело Братства"; да, каждый научился терпеть любую боль и работать с нею; большинство остановилось на возможности удовлетворения личной воли к власти путем господства над чужим страхом. Пожалуй, это действительно упоительно – знать, что в твоей руке чужая ненависть, чужая любовь (только отврати неотвратимую кару, только пощади – выражение, мелькающее в глазах обреченного, делает тебя в собственных глазах почти что демиургом), чужой страх, чужая воля, наконец (были нередки случаи, когда после множественного Круциатуса ломались даже свои, из сумерек на краю сознания, помраченного пыткой, нередко вырывался стон: "Я сделаю все, что захочешь... перестань..." – и этим нередко пользовались). Могущество, даже временное и иллюзорное – великолепный соблазн. Особенно для мага, для которого могущество означает интенсивный энергообмен, диалог с силой, являющийся его "вторым дыханием".
В одном разговоре со мной Лорд сформулировал мой соблазн так:
– Я лишаю тебя последней иллюзии: мир не станет совершенным. Но даю тебе возможность отомстить ему за это.
Это было удочкой, на которой я болтался довольно долго. Пока, наконец, не устал. Мстить миру за некоторую данность. Сама по себе месть конструктивна только как возможность вернуть себе то, что объект отмщения "отъел" от тебя или в тебе изуродовал; она восстанавливает некоторый баланс убожества. Пожалуй, он лучше, чем его отсутствие, эдакая формула недобровольных жертвоприношений. Но, в итоге, в общем и целом, мести свойственно исчерпывать себя. И внимание обращается вовне: на то, что совершеннее все-таки ничто не стало. И это делало бессмысленной даже саму месть. Упоение рассеивается. И остается только молчание. Тягостное внутреннее молчание. В котором звучат только вопросы – стал ли ты сильнее? что умерло безвозвратно? куда ведет дорога, которой ты идешь? – и прорезается паршивая ухмылка отсутствия любых ответов. Пряник утрачивает привлекательность. Остается только кнут. Остается все безобразие мира, в который ты вынужден ложиться одним из краеугольных камней, ибо нет иного выбора по факту принятия Знака. Исчезает очарование, рассеивается туманный флер юношеской восторженности, держащейся на великолепии могущества и силы, и взгляд начинает замечать трещины в монолитном колоссе. Ноги, сокрытые во мраке, начинают казаться глиняными. И подступает страх: не выдать сомнений. Ничем. Их Лорд не прощал никогда. За них убивали. Пока "зараза" не пошла дальше.
Когда знакомый и приевшийся страх отступал, на смену ему приходило другое желание: выдать их, наконец. И умереть, прерывая волевым решением цепь бессмыслицы, ведущей в никуда. По возможности, не беззащитной овечкой на алтаре гневного бога; тогда и подалась изнутри, из глубины, темная волна: мой Лорд, я хочу тебя предать. Хочу предать тебя так, чтобы ты уже не встал. Или, на худой конец, так, чтобы рана не зажила, мешала жить, напоминала о том, что Слизерин не прощает. Ничего. Даже потомку своего основателя. Мастер Салазар хотел бы такого отношения даже к себе, судя по всему. Ходили даже слухи, что в последние годы своей жизни, проведенные в добровольном изгнании, он говорил своим ученикам, что те должны в итоге предать все, чему он учил, чтобы проверить учение на прочность.
Мне был двадцать один год. И за этот невеликий срок я чертовски устал. От жизни. От собственной судьбы. От всего, что не имело смысла прощать – и так же не имело смысла не прощать. От всего, что не имело смысла, в итоге.
Дамлбдор подошел ко мне первым. В числе журналов, взятых мною, был журнал по теории магии, нужный ему. Я как раз пока не собирался читать его, еще не завершив работу с алхимическим ежемесячником Дурмштранга.
– Северус, позволите? – он указал одной рукой на журнал, другой – на кресло по ту сторону стола. Он застал меня несколько врасплох, как и его вежливость: все-таки, я привык видеть в нем директора школы, в которой я был учеником. Смена статуса и обращения несколько встряхнула, и почти позабавила: после школы я практически забыл о нем, во всяком случае, ни разу не вспоминал. В памяти остался образ директора, и все. Он – помнил. Дурная старческая сентиментальность? Или мои опыты с ядами и попытками трансмутации произвели такое впечатление на педсостав?..
– Пожалуйста, – кивнул я и снова уткнулся в журнал, поймав себя на мысли, что смотрел на него дольше, чем стоило бы, перед тем, как ответить. В нем было нечто, останавливающее взгляд. Пожалуй, именно некая его светимость. Восприятие силы, идущей от него, силы непоколебимой чистоты, останавливало мир. Нечто давно забытое, и – нет, не родное, пожалуй, я не мог бы назвать это ощущение подобным образом ни тогда, ни еще раньше. Скорее – желанное. Как чистая вода.
Я сосредоточился на выведении формулы в тетради, в которую переписывал рецепт; пожалуй, мой взгляд, брошенный на него, сильно напоминал взгляд утопающего на уплывающую в туман лодку: "Эта лодка – не моя..."
Несколько минут прошли в абсолютном молчании. Дамблдор листал журнал, я переписывал рецептуру, делая пометки в тетради по поводу погрешностей в рецептах. Внезапно он заговорил:
– Северус, до чего же эти журналы бесполезны... номер посвящен бытовым чарам, вы его смотрели?
– Нет еще, – отозвался я, избегая смотреть на него. Удержавшись от привычного по отношению к директору "сэр".
– Редакция журнала, – вздохнул Дамблдор, – словно старается отвести глаза читателей от насущных проблем, как-то развлекая домохозяек... создание видимости того, что происходит что-то другое, нежели то, что происходит. – Я все-таки поднял голову, оторвался от своих записей и откинулся в кресле; мне казалось, я достаточно привык к непроницаемости – для того, чтобы просто молча дышать его чистотой, ничем не выдавая себя. – А между тем, – он подался вперед, – никто, и я тоже, до сих пор не может понять, как Тому удается калечить своих слуг настолько, что его действия не вызывают в них протеста.
– Это кто-то стремится понять? – пожал плечами я. – Кажется, всем достаточно мистического страха, вызываемого данной персоной. И сильной ненависти, которую он вызывает в господах мракоборцах.
Дамблдор сощурился и подался вперед, ко мне. Мне некуда было отступать. Впрочем, не слишком хотелось: в магическую дуэль в Библиотеке не слишком верилось, Дамблдор не производил впечатления человека, готового напасть. Его эфир выражал скорее готовность к диалогу, чем к нападению.
Что не мешало мне привычно чувствовать себя пригвожденным к стенке. В ту минуту я довольно остро чувствовал, что по силе они с Лордом равны. И стоит директору только пожелать...
– А вы, Северус? Что вызывает он в вас?
Я был бы готов поклясться, что он знает обо всем – если бы вопрос не звучал вполне логично в контексте моей предыдущей реплики. Также прищурившись, я сцепил руки на груди:
– Страх, – честно сказал я, – и, пожалуй, отвращение.
Ответ был совершенно честен и сим хорош. Еще со времен школы я знал, что директору можно говорить не всю правду; но также знал, что и злоупотреблять правилом умолчаний не стоит. Он был вхож в Министерство и дружил с главами аврората, это не было тайной. Чем меньше лжи, тем меньше внимания к моей персоне.
– Страх, Северус?..
В глазах Дамблдора мелькнуло вполне неподдельное удивление. Этот вопрос решил многое. Внутри меня щелкнул и остановился какой-то механизм. В конце концов, поздно бояться. Особенно если хочешь предать. Что ж, если господа мракоборцы недоумевают – мне есть, что рассказать. Из того, разглашение чего явно не будет прощено. И явно доставит Лорду некоторые неприятности.
Начиная с того, для чего бальзамировались Инфери.
От кафедры библиотекаря нас отделяло несколько стеллажей. Мы были совершенно одни. Глядя в глаза директору, я медленно закатал рукав на левой руке.
– Как вы думаете, сэр, – мои губы расползлись в кривой усмешке, – желает ли Темный Лорд того, чтобы его верные слуги не забывали, что ошибки и предательства наказуемы?.. Страх – это мощный стимул к повиновению.
Он молча смотрел на меня и я подумал, что моя молодость давно закончилась. Если когда-нибудь вообще была.
– Вы хотели знать, как работает Темный Лорд, сэр? Извольте, могу поделиться. Опытом наблюдений. – Его взгляд требовал большей откровенности, обещал размыкание круга – хотя бы возможностью совершить очередной необратимый поступок, они размыкают любые круги. – Мне нечего терять, мистер Дамблдор.
Разговор был долгим и подробным, "что делаешь, не делай вполовину". Закончился он в одном из лондонских пабов сильно заполночь. Предложением Дамблдора поработать в Хогвартсе.
– Я доверяю вам, Северус, – сказал он, пожимая на прощание мою руку, – иные протрезвления стоят больше невинности, ожидающей соблазнителя.
– Но меньше чистосердечного раскаяния? – хмыкнул я.
– Раскаяние, Северус, – он остановился, уже готовый уходить, – не волевое решение и не сиюминутный порыв чувств. Это большая работа души над осознанием и переживанием содеянного. У вас не было времени на эту работу. Не стремитесь вместить все в один день.
И ушел.
Я не верил в счастливые билеты и внезапные дары чужого милосердия, но верил в актуальность наличия источника нужной информации под рукой. Отсрочка приговора пьянила возникновением дополнительных возможностей, вероятностей "а вдруг". Нельзя сказать, чтобы я всю жизнь мечтал о карьере учителя; но защитный бастион силы вокруг Хогвартса оставлял время пожить. Тогда, когда ты почти отказался от этой перспективы, оно соблазнительно. Вдвойне.
Лорд отнесся к этому предложению снисходительно. "Попробуй, – сказал он, – там сейчас вертится аврорат, сообщишь, кто из весеннего выпуска пойдет в авроры. С них-то и начнем. Пока не доучились до конца".
Я сообщил ему, кто пошел в авроры. В противном случае это все равно стоило бы мне головы, ибо вечно прятаться за стенами Хогвартса было невозможно и невыносимо. А к возможности пожить сколько-либо еще привыкаешь довольно быстро. И очень не хочется эту возможность терять.
Лета 1981 года некоторые выпускники 81-го года не пережили.
Про пророчество Трелани я тоже сообщил ему. Потому что Джеймс Поттер должен был умереть. В свое время, еще в школьные годы, я дал себе клятву, что четверо негодяев, изгадивших мою юность, заплатят за это. Не мелкими унижениями, нет. Слизерин играет по-крупному. Но собственной судьбой.
В результате, о секрете Люпина знали все слизеринцы, чьи родители работали в Министерстве – и Люпин был поставлен на учет как оборотень. Что совершенно исключало какие-либо вакансии для него в приличных местах, оставляя ему роль приживалки Поттеров. На Блэка точила ножи его собственная кузина, Беллатрикс Лестранж, мне оставалось только ждать, когда же он, наконец, попадется ей. Про тихоню Петтигрю можно было забыть... и я почти забыл, пока он не стал увиваться за Лордом и сим не оказался почти неприкосновенен. А Поттер должен был умереть, если уж выпал такой прекрасный шанс.
За время моей работы в Хогвартсе мы с директором имели еще несколько разговоров на все ту же тему. Относительно душеспасительных. Они рождали во мне новые острые углы: неразрешимых парадоксов. Я знал, что Дамблдор не лжет, что он верит в то, что говорит, но весь мой опыт восставал против подобного мироотношения. Иллюзия, говорил он, еще одна иллюзия. Единственное ее содержание – в том, что она красива. Она умрет вместе с теми, кто проповедует ее, так устроен мир и так складывается жизнь. Она умрет, но эта красота останется. Как идея. Как образец.
Недостаточный повод для того, чтобы умирать за компанию. Да и, кроме прочего, я верил – и не верил. В истинность даже не этих слов, а самой этической позиции.
– Директор, – как-то сказал ему я (глаза резало сочетание цветов: черная мантия и белый манжет, два абсолютных цвета, шахматное поле, на котором идет игра двух судьбообразующих сил, думал я), – вы хотите от меня чистосердечного признания в том, что я совершил фатальную ошибку, связавшись с Риддлом? – возможность называть Лорда так в этих стенах привносила в игру элемент азарта. – Признаюсь. Потребовалось некоторое время для того, чтобы увидеть, что он не может ни спасти мир, ни разрушить его. Все тщетные попытки сделать мир лучше изрядно опустошают. Если не ожесточают. У меня нет никаких оснований держать его сторону. Его модели мироустройства нет никаких оправданий. Увы.
– Увы, – кивает головой директор, – в свое время он был лучшим учеником Хогвартса и был способен на большее. Но ведь вы не держите и никакую другую сторону, Северус. Вы ожесточены или опустошены?
– Пожалуй, второе, – равнодушно пожимаю плечами я, – что толку, Альбус? – за время совместной работы я научился обращаться к нему по имени, оно было ново и непривычно, любые новшества в подобных ситуациях бодрят, обещая еще что-то, еще и еще. – Ученичество у Риддла переворачивает всю сущность мага. Все его установки. Включая связь с силой. Он учил нас работать с частями той силы, которую обрел он сам. Естественно, контролируя развитие своих учеников, – хмыкаю, ломаю в пальцах зубочистку, – не давая им стать большим, чем нужно ему – отвлекая воплотившимися соблазнами, подавляя страхом, чувством вины, боязнью стать большим, чем ты нужен ему, наконец. Кое-кто просто растворился в нем, обожествив его фигуру. Другие научились получать удовольствие от чувства власти, которые дает господство над страстями других людей, над их жизнью и смертью. Те, кого не удовлетворяют подобные правила игры, обречены.
– И вам ведь доставляло удовольствие господствовать над страстями других, – Альбус просто констатирует факт. Безоценочно. Не обвиняя.
– В свое время – вполне, – ломаю вторую зубочистку, – но и это приедается. Как и любые иные игры, в которые играешь слишком долго. И которые ничего не меняют, в итоге. Но речь не об этом. Внутренний мир, Альбус, меняется в результате таких игр. И меняется более-менее необратимо. Можно спорить с концепциями, но не с опытом, – смотрю на него, полуприкрыв глаза; восприятие его свечения, его чистоты – тоже опыт. – И ныне, несмотря на все ваши труды по моему "обращению", он не может перевернуться обратно. Подобные катарсисы имеют отвратительный кислый привкус.
Дамблдор усмехается углами губ:
– Время, Северус. Любой опыт требует времени. По крайней мере, ты хочешь измениться. "Перевернуться", – усмехается он в усы.
– Вы уверены, директор? – смотрю на него в упор. – Я – нет.
– А я верю в вас. На самом деле, вы доверяете мне гораздо больше, чем вам кажется, Северус.
Пожалуй. Если я готов вдыхать его свечение. Если я еще не забыл притягательность незапятнанности, значит, есть что-то, что не подлежит окончательной трансмутации.
Откровение, имеющее такой же горький привкус. Как и любое позднее откровение.
Дамблдор как будто отвечает на мои мысли:
– Потому что есть то, что делает мага – магом. То, что невозможно стереть, не лишив его при этом силы.
– Внутренний храм? – вспоминаю разговоры с Каркаровым. Альбус поднимает бровь:
– Можно сказать и так. Вы не воздвигли в нем жертвенник Риддла – видимо, благодаря вашей привычке к отрицанию. И она может оказаться целительной.
– В руинах, Альбус, – встаю, дальнейший разговор невозможен, так как он медленно сводится к исповедальной ноте, неприемлемой для меня, – не воздвигают алтарей.
Насколько не голословными были заверения Дамблдора в том, что он доверяет мне, я узнал от своих. В кругу Братства. После падения Лорда, когда пошли облавы на Упивающихся Смертью, когда брат предавал брата. Круговая порука крови потеряла свое значение, когда распалась мировая ось. Все почти обезумели. Люциус Малфой требовал от меня противоядия от веритасерума, на тот случай, если будут допрашивать его и его семью; я варил это противоядие, в готовности Малфоя предать всех, чтобы выжить, я не сомневался. Равно как не сомневался и в том, что полезно иметь его в числе своих должников. Кто-то бежал из Британии под любым благовидным предлогом. Кто-то ворошил старые связи, и им помогало. Кому-то не помогало и это.
Я отсиживался за стенами Хогвартса, ссылаясь на занятость. То, что очередь дойдет до меня рано или поздно, я не сомневался. Хотел только, чтобы дошла как можно позже.
И предпочитал быть не в курсе последних новостей. Чем меньше ты знаешь, тем больше шансов, что аврорат сочтет тебя мелкой сошкой, которую можно отпустить... под поруку директора, конечно же; я представлял себе вытянутые лица господ авроров при показании – под веритасерумом – что директор пригласил меня работать в Хогвартс, прекрасно зная о моей причастности к определенным кругам.
Друзья-товарищи застали меня в лавке в Лютном переулке, куда я иногда имел обыкновение захаживать за ингредиентурой для разнообразных восточных микстур. Встретили – палочками в грудь:
– Снейп, у нас к тебе разговор, – угрожающе сообщил Нотт.
– Прямо здесь? – поморщился я.
– Голдскап, наложи морфеевы чары на хозяина лавки! – обернулся Нотт к товарищам. Хозяин не сопротивлялся, видимо, тоже полагая, что себе дешевле не быть свидетелем подобной разборки. Дверь лавки закрыли на засов и Нотт продолжил: – Снейп, мы хотим знать, на кого ты работаешь!
Вот как. "Мы" и "ты". Мне стало интересно, что просочилось, и куда. Гибельный восторг старого разлива влился в кровь, как инъекция. Я склонил голову набок и язвительно поинтересовался:
– Вы только вчера узнали, что я работаю в Хогвартсе?
– Не темни, Снейп, – тихо и зло сказал Руквуд. – Вчера надежные осведомители рассказали нам душераздирающую историю.
– Надо же. Душераздирающие сплетни обо мне – нечто новое. Слушаю внимательно.
– Ты знаешь, что Каркаров арестован?
– Уже давно. И Долохов. Малфой тревожился по этому поводу недели три назад.
– Так вот, вчера Каркаров решил дать показания. И на весь Визенгамот перечислил тех, кто служил Лорду. Всех, кого знал.
– И вас, Руквуд?
– И меня, – скривился тот, – прячусь от ареста.
– Противоядие от веритасерума еще не готово, – развел руками я, – последний флакон я отдал Малфою две недели назад. Желаю еще двух недель успешной конспирации. Но в чем соль? Что душераздирающего обо мне сообщил Каркаров?
– Назвал твое имя; тебе недостаточно?
Я пожал плечами:
– Если бы для меня сделали исключение, вы бы встретили меня Круциатусом, не так ли, господа?
– Потерпи, – Нотт хохотнул и закашлялся. – Соль в следующем: когда Каркаров назвал тебя, встал Дамблдор – заметь, сведения из надежных источников! – и сообщил, что ручается за тебя. Что ты был его агентом, – глаза Нотта нехорошо сощурились, те, кто стоит одной ногой в могиле, часто стремятся увлечь за собою остальных причастных, – и ты "такой же Упивающийся Смертью, как и он сам". Как нам это понимать, Снейп? Решил купить свою жизнь?..
Последнюю фразу я расслышал, как сквозь пелену. И расхохотался, давя комок в горле. В тот момент я чувствовал себя на свой возраст, на свой двадцать один год, не больше и не меньше. Я, как и они, был еще молод. И у меня был шанс остаться в живых.
Разумеется, я не ожидал от Дамблдора ничего подобного. Всякое доверие должно иметь свои пределы, и безусловно ручаться за того, в ком ты еще не уверен... да чего там, за того, кто не уверен в себе сам!.. Подобной принципиальной неосмотрительности от старого и опытного мага я все-таки не ожидал. И надеялся, что если он и вспомнит обо мне, то где-нибудь неделе на второй моего пребывания в Азкабане. Похлопочет. Может, успешно. Может, безуспешно.
– И... и что Визенгамот? – поинтересовался я, с трудом уняв истерический смех.
– Ты не внесен в списки, – Нотт сделал шаг ко мне, его палочка упиралась мне в грудь.
– Поздравляю, господа, – я отвел палочку рукой и раскланялся, – это значит, что вам еще будет кому сварить противоядие от веритасерума. Если успею.
Нотт снова поднял палочку:
– И все же. Ты уходишь от ответа, дурной знак, Снейп. И дурной тон.
Я лихорадочно думал, что стоит сказать своим вчерашним братьям. "Ты" и "мы", в конце концов, обозначили они сами. Правда, еще раньше это обозначил для себя я. И умирать от их руки, пережив Лорда, было довольно нелепо. Сказал бы даже, трагически нелепо.
– Очевидно, Дамблдор наивнее, чем я ожидал, – я поднял брови, – если все еще верит, на склоне лет, в чужие покаяния.
– Я же говорю, душераздирающе, – криво ухмыльнулся Руквуд, – покаяния, черный креп, бессонная ночь, засушенные розы былых надежд, грудь, исцарапанная ногтями, слезы на бледном лице и директорской мантии... тебе не впервой унижаться, Снейп.
– Не впервой, – резко парировал я, вроде бы, соглашаясь, – учитесь, Руквуд. Вам пригодится.
– То есть, – уточнил Нотт, – ты каялся перед ним? Он знает, что ты...
– Было бы смешно изображать из себя девственницу после седьмого выкидыша, – я одернул манжеты.
– И... и как давно он знает?
– С тех пор, как погиб Лорд, – я вдохновенно лгал, наконец-то выстроив схему, – тогда я пришел к Дамблдору и изображал неподдельное отчаяние по этому поводу, финальная дерзость умирающего, а потом – катарсис и раскаяние, после всех его аргументов. Очевидно, это вполне вписывалось в его картину мира. Он поверил.
Необходимость лгать и корчить из себя шута в присутствии "братьев" была откровенно на руку. Катарсис переживаем, когда приглушен. Когда вынужден спрятаться под маску, уползти под нее и затихнуть.
Порука Дамблдора означала одно: в этом мире можно руководствоваться чистыми принципами. Незамутненными ничем. Никакой "силой обстоятельств". И он готов это делать. Даже если никаких гарантий нет и верность того, за кого он ручается, писана снегом по воде.
Я был неспособен на это. И был неспособен в это поверить. Все еще. Вопреки очевидному. Очевидно, Дамблдор верил мне больше, чем я верил себе сам. Как минимум, положение своеобразное и непривычное.
Я поздравил себя мысленно с отсутствием Беллатрикс: она явно предпочла бы получить все объяснения под Круциатусом. Мысли обгоняли одна другую: очевидно, лучше не покидать стен Хогвартса, пока положение не прояснится. Либо "воскрешением" Лорда – почему-то в его гибель упорно не верилось, никакой скептицизм не помогал при воспоминаниях о его силе, – либо арестом Лестранжей.
И ближайший разговор с директором, очевидно, стоило бы начать чем-нибудь в духе: "Альбус, вам не стоило бы ручаться за меня – так, как я не готов ручаться за себя сам..."
...Стоило бы. Если бы был гриффиндорцем. Блажь. Спасательный круг существует для того, чтобы ухватиться за него.
В эту минуту я был спором двух разных опытов. И четко знал, где говорит опыт тьмы, и где – опыт света. Они делили расшатавшийся мир, готовый разлететься карточным домиком.
– Дамблдор любит верить в чужие покаяния, – продолжал я в том же тоне. – Они подтверждают его модель мироустройства. Запомните, Руквуд, если захотите войти к кому-нибудь в доверие: нужно поддерживать мифы нужных людей о мироустройстве, вписываться в их модель в наиболее подходящем для вас в этой модели образе. Не стремитесь к логике; в большинстве случаев, ее нет.
– Ты и к Лорду входил в доверие так же? – Руквуд поднял палочку на уровень глаз.
– Вы считаете, что Лорд наивнее меня? – усмехнулся я. – Осторожнее с выводами.
Тогда мне удалось уйти, даже не схлопотав себе в спину непростительного заклятья. И это было маленькой победой. Но, разумеется, как и я предполагал, поручительство Дамблдора спасло меня от Азкабана, но не спасло от допросов.
Допрашивал Грюм. Что, разумеется, не обещало ничего хорошего, так как он сразу, сходу и прямо сообщил, что не верит мне, ибо есть пятна, которые не смываются. Единственный раз в жизни я был солидарен с ним.
Впрочем, кроме неприятностей, эти допросы дали мне возможность свести еще один старый счет.
– Сириус Блэк имел Черную Метку? – нависал надо мною Грюм. После невесть какой уже дозы веритасерума я полулежал в кресле, стараясь не шевелиться, каждое движение вызывало тошноту. Стоило бы испачкать ему ковер рвотой за такие упражнения с передозировкой зелья правды, дающей эффект наркотического привыкания, но мельтешение домовых эльфов, убирающих ее, перед глазами вызвало бы повторный приступ. Я отвернулся от него, как-то откинув голову на спинку кресла, и старался дышать ровнее, собирая мысли в четкую систему. Имя Сириуса Блэка удивительно быстро мобилизовало.
– Блэк?.. – выдохнул я, не поворачивая головы. – Блэк... нет, не имел... Метку еще надо заслужить, – попытка выдавить из себя сухой смешок вызвала приступ тошноты.
– Его видели около Волдеморта? – продолжал Грюм, ничуть не смущаясь перспективами уборки в своем кабинете.
– Спросите госпожу Лестранж... она терлась там гораздо чаще, чем я...
Грюм обошел стол и приподнял меня в кресле за лацканы пиджака. От головокружения перехватило дыхание.
– Мне нужны показания, а не издевательства! – прорычал он мне в лицо, меня наконец вырвало прямо на него. Он отшвынул меня обратно в кресло и воспользовался очищающим заклятьем. Переведя дыхание и, похоже, убедившись в том, что дать связные показания я сейчас не способен, он сменил тактику и стал задавать конкретные вопросы, требующие односложного ответа:
– Мог ли Сириус Блэк быть проводником к дому Поттеров?
– Логически не исключено, – мне стало чуть полегче после рвоты, голова все еще кружилась, но если не открывать глаз, было терпимо. – Во всяком случае, больше некому.
– Некому, – кивнул Грюм, – Петтигрю убит.
Вот как. Неплохо. Господа Мародеры разделались друг с другом сами. Не поделили, очевидно, право быть вернейшим слугой Темного Лорда.
– Блэка видели около Волдеморта?
– Я... работал в школе в это время. – На смену приступам тошноты пришли приступы жара, которые должны смениться ознобом, я помнил симптомы передозировки. – Но кровь Блэков не вытравишь. Ему надо было куда-то приткнуться... спросите миссис Лестранж, она ныне – глава Дома Блэков...
– Лестранж! Запиши – Лестранжи! – рыкнул Грюм кому-то через плечо. – Кто еще может знать?
– МакНейр, – наступала та стадия действия веритасерума, при которой становится очень трудно комбинировать информацию со скидкой на передозировку: любой звук отдавался в висках режущей болью. В кои-то веки я мысленно поблагодарил Лорда и "братьев" за некоторые упражнения "в семейном кругу": ныне я мог утешать себя тем, что бывает и гораздо хуже. И я даже знаю, как именно хуже.
– МакНейр – тоже слуга Волдеморта?
– Давно, – каждым звуком я переступал через головную боль, заставляя себя не бежать от нее, игра стоила свеч, – как истинный аристократ, он любит утонченные развлечения.
– Развлечения? – негодование Грюма достигло определенного накала.
– А разве нет? – безразлично бросил я. Сил на казенную фразеологию уже не оставалось.
– Может, и с тобой поразвлекаться, негодяй? – окончательно вскипел заслуженный аврор. – Скажешь все, о чем умолчал! В глаза-то не смотришь!
Я не откомментировал это никак. Зря: вышедший из себя Грюм решил, что Круциатус развяжет мне язык.
Это был единственный Круциатус, похожий на тягостный кошмар: кажется, он сочетался с рвотой и – впервые – с сумеречным состоянием сознания. Все-таки, "братьям" не хватало некоторой изюминки случайности – вообразить сочетание Круциатуса с передозировкой веритасерума не смог в свое время никто, – или изощренности господ мракоборцев. Под конец пытки я все-таки провалился в беспамятство и пришел в себя только через три дня в больничном крыле. Возможность проболеть около недели была принципиально новым экзистенциальным опытом, и это была далеко не лучшая неделя в моей жизни: пришлось очень многое передумать. То, на что раньше можно было не находить времени, забивая себе голову другими делами. Все размышления о конце какого-то жизненного периода всегда чертовски неприятны.
Равно как и чертовски неприятно ожидать самого неприятного разворота событий, будучи прикованным к постели.
На допросы в аврорат меня больше не вызывали. Позаботился все тот же директор, как говорили, изрядно повздоривший с Грюмом по поводу подобных упражнений на живой натуре; так или иначе, одной неосторожной фразой, сказанной в наркотическом полубреду, врага в лице Грюма я себе нажил. И покровительство Дамблдора было щитом от аврората, всегда готового припомнить мне всю мою бурную юность.
Позже это стало унизительным. Но тогда все легло в общее досье: что закономерно, оно по-своему сблизило меня с Дамблдором, помогло принять новое положение вещей. Ибо новое положение вещей, как и прежнее, строилось на круговой поруке. Ненарушенные привычки души – всегда якоря, которыми можно зацепиться даже за неизведанное дно.
Хватило бы глубины.
~~Конец~~
Текст размещен с разрешения автора.