Автор: Eltendo
Бета: Hamaji
Возрастная категория: 16+ (не рекомендовано к прочтению лицам, не достигшим 16-летнего возраста)
Главные герои: Саурон
Размещение: С разрешения автора.
ПРАВОВАЯ ОГОВОРКА: Данное произведение написано и распространяется в некоммерческих целях, не подразумевая нарушения авторского права.
Мы вышли молча. Лишь над головой. Как крылья бились черные знамена. Кто испытал отвагу обреченных, Когда они идут в последний бой? Ниенна |
На поле перед холмом ветер полоскал знамена. Белые, золотые, голубые шатры вздыхали под его порывами, трепетали стенками, но стояли крепко, словно пришедшее войско думало не привал здесь устроить, а поселиться навсегда. С высоты разноцветные отрезы ткани смотрелись бы диковинными цветами, усыпавшими мертвое черное поле. С высоты они так и смотрелись – неуместно и пестро, словно игрушки, любимые детьми не за тонкую работу или верную форму, даже не за удобство и пользу – за яркие краски. В краю теней и сумрака цвета полотнищ притухли, будто покрылись пылью времен или словно бы время прошло для них незаметно и тут, между утром и полуднем, они успели пережить не одну зиму.
Не хватало только белеющих костей – останков храбрых воинов, попавших в зачарованное пространство холма и погибших в борьбе со злым наваждением. Наверное потому, что чар на холме не было. На холме, увенчанном шатром и троном, вообще не было ничего убийственного или опасного. Разумеется, кроме того, что сидело на этом самом троне, прислушиваясь к звонкому пению труб. Подождет.
До полудня есть еще время.
Время есть и у него – чтобы осмотреть заново комнаты, проверяя, все ли надежно убрано, разложено, распределено, не осталось ли лишнего, способного навести на ненужные мысли. Он абсолютно, совершенно уверен в том, что смотреть будут – будут копаться по простым и строгим комнатам, перетряхивать содержимое сундуков, сгребать старательно разложенные в «беспорядке» пергаменты. В хитроумный мозг обитателя по-варварски богато обставленных покоев не закрадывается и мысли о том, что сюда не зайдут. Зайдут. Перетряхнут все – одни в поисках богатств, другие – из страха, третьи – по повелению сидящего на холме. Четвертые – сами за себя, они просто будут желать ему гибели. Если успеют.
Последняя проверка.
Среди недавно принесенных в анфиладу комнат ярких шелков и вышивок старая, потемневшая от времени и невзгод доска для игры в Башни смотрится сиротливо и неуместно. Можно ли предположить что она ценнее всех книг и свитков, всех тканей, камней, вышивок, золотых украшений и статуэток, сваленных по углам, словно в логовище дракона? Рожденные так наивны в своих представлениях о силе и могуществе – золото, меха, ткани, – все это перекочевало сюда только ради чужих взглядов, прикрыв собою идеальную четкость линий, выверенность дуг и хорд, безупречное чередование арок, пространств, ступеней и сводов. Теперь для завоевателей это всего лишь обиталище варварского князька, одного из многих самопровозглашенных «властителей» юга. Более могущественного. Более сильного. Возможно, даже более древнего, но все равно – лишь одного из...
Может ли южный королек сравниться с мощью Западных владык? Правильным ответом будет «нет», но и это «нет» будет разным. Стоит только владельцу взять доску для игры в руки – и все встает на свои места. Пожелтевший белый аран стоит для этих рук больше, чем все золотые побрякушки вместе взятые. Аран черный, попирающий прикрытые красным отрезом шелка клетки, стоит больше, чем все сокровища этого края. Даже покрывающая доску и клетки ткань – алая, словно внезапно вырвавшееся пламя – бесценна вместе с осмелившейся покрывать ее пылью. Позиция не менялась на этой походной доске много тысяч лет, штырьки, наверное, рассохлись – и вряд ли уже кому-то под силу передвинуть хоть одну из фигур.
Только эту доску, аккуратно укутав ее, словно спящее дитя, в бесценный отрез хлопкового бархата, – только ее хозяин комнат нехотя отдает затянутой в черное фигуре – прошлое уходит. Молчаливый и исполнительный, посланец не задаст вопроса, потому что и так знает ответ: хранить до возвращения. Любой ценой, и ценой жизней – тоже. Если вдуматься – малая плата за то, что никто не рубится сейчас на лестницах, выгадывая время для уходящих; за живых и целых дев, не отрезавших кос ради последнего боя вместе с любимым; за настороженный, но настоящий мир, который продлится не меньше, чем до полудня. За ушедшие на восток караваны с людьми и книгами.
За тишину.
Оба они, и слуга, и хозяин, без обсуждений знают что будет дальше, что уже однажды было и что должно стать. Между этими двумя слова лишние, как лишние они и с каждым из Девяти. Дары розданы, а цели найдутся, не дети уже эти Девять.
Все прочие послушаются и так – из страха, по любви, от недомыслия, – считая, что так и должно быть или просто не успев задуматься, и это не их он прогнал еще два дня назад, отправив с ними вместе самое ценное из того, что надобно было сохранить. И не о них думал, ожидая, пока рабы и слуги оденут его к полудню. Не обычные его доверенные люди – эти несколько дней как отосланы, – нет, сегодня ему служат люди юга, заботливо раскладывая складки черного бархата, шитого черной нитью. Чтобы двигалось бесшумно. Чтобы смотрелось парадно и вычурно. Чтобы подчеркивало старательно вылепленный к этому дню облик черноглазой весны Арды, подчеркнуто юного, явно не-эльфийского существа, жестами и повадкой больше похожего на томных южных юнцов, обитателей ночных покоев. Годы назад, когда не было еще ни этого короля, ни отца его отца, он расхохотался бы, вздумай кто ему сказать, что вместо образа кузнеца и воина он станет носить это обличье. Год назад он уже думал о том, как должно оно выглядеть: как нужно одеть в светлую кожу эти тонкие кости, опутать их мышцами, переплести сухожилиями, как задать и завершить форму – слепить себя заново. Думал и сейчас, улавливая своё отражение в полированной глади зеркал, вглядываясь в темные радужки опушенных ресницами глаз, переводя строгий взгляд на обманчиво-тонкие, совсем не чета воинским, запястья, – и длинные черные пряди волос.
Совершенство. В своём, сомнительном смысле этого слова.
***
Measure what is measurable, and make measurable what is not so.
Galileo Galilei
Это было смешным – сейчас вспоминать тот самый, первый вопрос, который привел его именно сюда со всеми мыслями, знаниями и убеждениями. Банальный, как казалось теперь, вопрос, тогда обрушивший все основы мироздания: «почему»? Еще и Проклятый не был Проклятым, целы были Светильники и в голове никак не умещалось вообще это слово, потому что до того он просто не догадывался, что можно над этим задуматься. «Почему» вообще никогда не обсуждалось. Аулэ иногда рассказывал как. Да что Аулэ! Он и сам помнил про некоторые вещи, как именно они должны быть – слышал, помнил, видел... пел, но никогда не задавался вопросом «почему».
«Почему тело перемещается?»
«Почему капля, приземляясь, издает звук?»
«Почему она не издает звука в полете?»
«Почему свет от Светильников – меркнет?»
Он и тогда, давно даже по его нынешним меркам, не сразу понял, чего хотел от него странный и не вполне понятный Вала. Впрочем, он не очень понимал и то, чего от этого Валы хочет он сам – стоило только прозвучать незнакомому слову и все выстроенные в голове конструкции рассыпались, словно по ним ударили кулаком. Разбили. Вдребезги.
Тогда его не спасло даже пояснение – это уже в Эндорэ, намного позже, он научится задавать вопросы, чтобы получать ответы, а там, тогда просто развернулся и ушел, унося занозу в мозгу. Правда тогда он еще не знал, что у него он есть, этот мозг. Часто ли, надевая штаны, задумываешься о том, как и из чего они сделаны? Он не задумывался, а с таким вопросом идти к Яванне или Нессе? Нет. Уж лучше было разобраться самому и начать с самого простого – с тела. Вокруг было столько движущихся тел... Разных. Различных. Разноцветных и разнообразных, ярких и новых. Игрушек. Тогда он еще не знал такого слова, но потом, когда слово уже начало быть, оно отлично подошло бы для описания тех, первых экспериментов и поисков смысла.
Он всегда был последователен и методичен. Но сейчас даже это ничего не меняло. Он смотрел, видел, разделял на части, разлагал на компоненты, но понять принципа движения так и не смог. Чтобы двигаться, тело должно было быть живым. Мертвое тело, он проверял, двигалось редко и, обычно, не особенно разнообразно. Умелые чуткие пальцы вытаскивали из-под кожи нервы, отделяли от агонизирующих туш отдельные мышцы, исследовали каждый участок поверхности и внутренности... Наверное, скоро он мог бы знать о них больше создательницы, но разделанные на мельчайшие частицы черви, рыбы, птицы, звери – рано или поздно умирали, так и не раскрыв секрета. И двигаться переставали.
Впрочем, он был практически уверен, что и сама Валиэ секрета не знала: все сотворенное ею было только набором органов, слепленным... наугад. Сердце могло состоять из трех полостей или из четырех. Или из двух. Сердца могло не быть вовсе – вместо него могли сжиматься мягкие трубки, или сами эти трубки сжимали отдельные мышцы. Лапы, ноги, крылья, ласты – все они могли отличаться у похожих тварей, а могли совпадать у совсем разных. Глаз могло быть сколько угодно, но множество глаз не означало хорошего зрения. Ничего единого, общего во всех этих созданиях не было – они просто были живыми. Как ни отлична была пушистая мягкая шкурка еще теплого зверя с равнин Яванны от хрустящих под пальцами и лопающихся при малейшем нажиме безглазых рыб из глубин Эккайя – их объединяло одно. И этого он никак не мог нащупать, потому что именно это и было в заданном ему «почему».
Единственным смыслом, отравившим все помыслы, не дававшим покоя, сна, ясной головы и спокойного сердца.
Фигурально говоря. Потому что, как оказалось при ближайшем рассмотрении себя, никакого сердца у него не было – скопировав внешнюю форму и сделав ее отражением собственной сущности, он не задумывался даже о том, что и как должно быть внутри. И откуда бы? Было достаточно распороть себе живот, чтобы запустить туда руки и, немея от ужаса, осознать, что внутри ничего нет. Только равномерная, аморфная розоватая масса.
Тогда он чуть не умер, если это вообще было для его фана возможным. Чуть не умер от страха, от того, что внутри не было ничего и руки, погруженные в тело почти по локоть, изнутри скребущие взрезанную и пытающуюся срастись заново оболочку, его руки, перемазанные в розовом и гомогенном, извлекают наружу только «начинку». Пригоршню за пригоршней вываливая в алмазную пыль неопределившееся содержимое собственного тела.
Он чуть не умер, потому что уже знал, что без сердца, легких, жабр, мышц и кишок попросту не живут. Это невозможно. Немыслимо. Так не бывает, потому что все, даже фана, должно правильно отвечать на вопрос «почему». И это знание убивало, потому что дышать, биться, сжиматься и перегонять кровь было просто нечему.
Он чуть не умер, когда, закусив губы, чтобы не выть от безысходности нерешаемой задачки, принялся заталкивать «это» внутрь, лепить из розоватой жижи кишечник и сердце. Сперва копируя уже неоднократно виденное. Потом пытаясь состыковать нестыкуемое – собрать из червей, рыб, птиц, рептилий и зверей себя. Что-то жизнеспособное хотя бы настолько, чтобы отползти от перепачканного места. Просто потому, что это оказалось ошеломляюще больно, а кровь, которую он по недомыслию и наивности сделал себе первой, норовила выплеснуться обратно, просачиваясь сквозь перемазанные пальцы на отвратительный розоватый песок.
Это не было ответом, но, безусловно, было различием – теперь он его видел и видел себя, сделанного неправильно. Остальные не были сделаны никак – контуры, заполненные цветом. Мятежный же был настоящим и, приходя задавать вопрос, он иногда подмечал в Вале новое движение. Или изгиб. Или изменение формы тела. Подсказку, которую потом, вернувшись к остальным, можно было осознать, родить своей идеей и потом уже попробовать воплотить в себя, обзаведясь пальцами из костей и сухожилий, заведя мышцы и кровь, которая уже не струится по тканям, а течет по сосудам. И это – тоже не было ответом, но рождало вопросы и неудобства. Потому что жить настоящему среди ненастоящих сложно – почти как быть серьезным среди беспрерывно играющих.
Кажется, единственный из оставшихся теперь в Эндорэ айнур, он умел менять собственный облик. Не отводить глаза, не казаться, не надевать на себя иллюзию, а быть. По-настоящему собирать свою фана в единую систему, неотличимую от настоящей. Вряд ли кому-то из валинорских затворников удастся заставить эльфов обманываться годами. Вряд ли хоть кто-то из них склонялся над эрухини так, как склонялся он, постигая Замысел. Разве что Намо, оделяющий их потом новой плотью мог бы... Но он знал, что Намо никогда, никогда не попытается сотворить живого даже... из живого.
Сложно представить себе Судию или его майар, склоняющимися над агонизирующим еще телом, терпеливо удерживающими его среди живых в веревках и путах, и неторопливо, чтобы не упустить ничего, прослеживающими связки, сухожилия, брызжейки, нервы – один за другим прикасаясь к ним металлическими иголками. Записывая реакции, звуки, судорожные движения, – сопоставляя, сравнивая, зарисовывая и повторяя снова и снова. Сложно представить себе Мандоса, прошедшего их с Восставшим путь – это Аулэ, действуя по наитию, едва не дошел до ответа сразу, словно разгадывая загадку. А сколько времени было потрачено в Утумно? Сколько тел, распростертых кверху дымящимся зевом раскрытых с хрустом ребер было изучено живыми, и мертвыми, и оживленными. Сколько из них было методично разобрано по кускам и собрано снова, прежде чем повторить, хотя бы на себе сперва повторить их устройство? И сколько ошибок пришлось найти в этом повторе перед тем как начать воплощать своё? Неторопливо, заменяя сперва только органы, ставя заплатки на негодные системы и улучшая удачное. До внешнего вида дело так и не дошло – не успелось, но внутри... Не нужно было зашивать брюшины и сращивать ребра, чтобы окинуть взглядом перистальтирующий кишечник, мощные легкие, нагнетающие воздух, смещенное от оси сердце и прикрытый дополнительными костными наростами позвоночник...
Совершенство. Идеальная внутренняя конструкция, превосходящая людей и эльфов. Вот тогда-то пришел жар и пламень, растекающиеся по жилам, и огонь творения запылал в самих сотворивших, заставив на время позабыть обо всем. Позже это назовут «искажением эльфов», хотя первых орков – штучных, тщательно подобранных, сшитых, скрепленных, сбитых в единое целое, в четыре руки сведенных в единый организм, – эльфом, пусть искаженным, мог назвать только тот, кто не видел дальше первого слоя кожи. Не видел, как привыкли видеть они, проходящих под нею жил, сокращающихся мышц, двигающихся костей и гладких до зеркального почти блеска поверхностей сочленений хряща. Тот, кто носил фана, как одежду – и по одежде встречал всех прочих знал: искажение.
Смешное суждение тех, кто, не в силах постигнуть закон, возвел на замену ему каноны.
И тех, кто всерьез считает, что этот канон жив где-то кроме их искусственного, огороженного со всех сторон мирка.
Интересно, что сказали бы они, увидев обычных людей в обычных домах?
Не тех людей, что дождались пришествия освободителей, о которых им рассказывали многие-многие поколения, а теперь замерших и охваченных осознанием свершившегося, наконец, чуда, на которое уже и не надеялись. Не людей в порыве, объединенных общим желанием и целью – просто людей. Проживающих каждый день в труде или безделии, а потом возвращающихся домой, в ту ночь, откуда все они явились. Иногда он думал, что люди не зря пробудились далеко на востоке, подальше от глаз Западных владык. Иногда – о, иногда, проходя мимо их домов, он даже завидовал им, этим владыкам Запада, потому что выдумки этих людей не укладывались в его голове. Он, конечно, знал уже, как это работает – знал, что именно нужно смертному телу для получения удовольствия, знал, что должно случиться и измениться в них, чтобы само это удовольствие стало возможным. Но, и это не подлежало сомнениям, ни ему, ни Мятежному в голову не пришло бы, что можно – так. Практика, она иногда намного точнее и действеннее теории – и это, кажется, было именно тем местом, где он спасовал, перейдя на положение пассивного наблюдателя, но не исследователя или, никогда, первооткрывателя. Жадные до удовольствий, неторопливые, спешащие, но уже прирученные люди в этом стали ему сюрпризом и почти что поражением. Тем большим поражением, что ничего от него не скрывали, и, наблюдая за тем, как присланные ему в услужение изучают друг друга, погружая в хлюпающие отверстия тел жадные пальцы и языки, он знал уже, что напрямую познать такого не может просто потому, что не может заставить себя захотеть это узнать. Потому что слишком уж хорошо помнит, как именно устроено то, что у него самого внутри. Потому что не менее хорошо помнит, как ощущается под ненастоящими пальцами ненастоящая кожа, набитая ненастоящим.
Он точно, куда точнее их и сразу, мог обнаружить, не промахиваясь, те точки, выступы и впадины, что они, увлеченные шумным действом, искали наощупь, но такой реакции добиться не мог. У всего вокруг были причины и следствия более или менее простые, по большей части вполне понятные, но только не у этого. Еще точнее, здесь они вовсе не были просты, не изучались напрямую и загадка стала тем привлекательнее, чем более сложным было ее решение. Это было интересно – и интереса он не скрывал.
Не скрывал настолько, что вскоре уже получал от «соседей» подарки и приношения совершенно необычного образца: не слоновую кость, не обезьян, не павлинов – людей. Разных людей, прекрасных и уродливых, юных, старых, светлых, темных, только в одном схожих – в страстном умении выплескивать перед смотрящим собственные желания. Разделять их на двоих, троих, четверых, словно заражая друг друга неистовством и жаждой. И он смотрел, подмечал детали, вмешивался – редко, только для того, чтобы остановить, замедлить, прикоснуться, проверяя и рассматривая, – и отстраниться снова.
Редко когда приходилось ему удивляться большему – и так часто. Люди были разными, но почти всегда приходили к одному и тому же концу. Иногда ему казалось, что место этому действию не в верхних залах, а внизу – там, где каменный пол можно легко оттереть от крови, где нет ни свежего воздуха, ни слишком назойливых лучей от восходящего солнца. Возможно, тогда стоны и крики было бы не так слышно, но он знал – кому бы еще знать лучше него, – что эти крики совсем иного рода. Да, бывало, что результат превосходил ожидания и божедомам приходилось выносить искалеченные тела, но даже тогда это не было целью. Пытки ведутся совсем не так, хотя что-то общее, безусловно, было... у худших из палачей и лучших из подаренных ему людей.
Страсть.
Это, пожалуй, было единственным, что объединяло все эти, такие разные, способы достижения чувственного удовольствия.
И этому всему людей научили Отступники? Вот этих людей, которых за тысячи лет не удалось приучить к тому, чтобы смывать с себя пот и грязь, по сути неотличимые от дерьма, только иные по консистенции? Тех самых людей, которые, уже перейдя давний рубеж Синих гор, отлично умели убивать друг друга, насиловать и грабить, но даже на то, чтоб научить их основам земледелия потребовалось несколько поколений? Нет, и тогда и теперь он был более чем уверен – никакое научение не даст такого разнообразия. Никакая теория не породит такого количества практик. Только искренний и долгий интерес. Только абсолютная уверенность в том, что именно эти знания должны быть переданы вместе с другими, необходимыми для выживания.
Впрочем, эти для выживания тоже были необходимы.
Иногда он даже задумывался над тем, что же было в голове Илуватара, если из тайного, сокрытого от айнур помысла его вышло такое творение? Означало ли это, что все это, все эти странные мысли, все уловки и приемы, используемые для пробуждения желания, – все это было в Творце? Может ли сам творящий вложить в творение нечто, вовсе ему несвойственное?
В тяжкие, тихие, темные часы раздумий он задавался этим вопросом и тогда только нечто, похожее одновременно на страх и на болезненное ощущение от потревоженной глубокой раны приходило к нему, заставляя содрогаться и думать о судьбе оставшихся там, за Гранью, наедине с Ним. Таким.
А для тех, Западных, снова отговоркой станет порабощенная Морготом или им самим воля, незнание, смущение помыслов и сумрак, павший на Арду Искаженную. Только ему вот, искажающему, не ясно – почему и зачем. Два проклятых вопроса, не дающих покоя: зачем ему-то заставлять смертных сношаться со зверьми и черепами, вести их к этому своею волей и руководить процессом. Ну пусть даже одним. Двумя. Тремя. Но не всеми же разом? Ему, имевшему опыт управления живыми, казалось это странным и невозможным – заставить целые страны и народы одною своею волей делать то, к чему они вовсе не склонны. Тем, отдалившимся и не способным даже отговорить своих подопечных от побега – казалось простым, как простой кажется задача, которую не пробовал еще решить. Помнится, у Ульмо тоже не очень хорошо вышло – управлять.
Южане, Вастаки, Кханд, Умбар? Все это не годилось. Не говоря уже о богатых традициях этих народов, они никогда не станут аргументом. Для отдалившегося Запада они – искаженные, совращенные прельстивыми словами Моргота, не видевшие истинного света. Люди, попавшие под его власть и ставшие рабами – наверное, только это могло бы быть объяснением приверженцам канонов, восседающих на западных тронах вокруг Эзеллохар, подле трупов увядших древ.
Турин? Ведом злой волей, проклятием и роком. Единичный случай, выбивающийся из «канона» дозволенного.
Совсем иное – люди Запада, благородные потомки Эарендила, в чьих жилах течет кровь майар, эльфов и людей. Но все же люди. И это, последнее его творение, новая одежда, была скроена и сшита ради них. Подсмотрена в оргиях кратких южных ночей, заимствована из тысячелетней выдержки обрядов, выплавлена из опыта многих поколений, не боявшихся посмотреть на процесс иначе. Он вообще любил познавать новое, не считая зазорным учиться, пусть даже и у людей. Не боясь на них проверять ими же выведенные и отлитые в форму знания догадки. Наблюдая за реакцией: за движениями глаз, за пересохшими губами, за подрагивающим кадыком. У него было время на эксперименты.
И получилось только то, что получилось.
Изнеженная, слабая, безвольная игрушка, уступающая смертным во всем, кроме смертности. И знаний.
Именно так, один, он явился в полдень к холму, чтобы принести королю клятву верности. Только заботливо и расчетливо-небрежно разложенные складки кажущихся простыми темных одежд. Только затейливо рассыпавшиеся по плечам волосы. Ни слова о войне, только готовность покориться, признать превосходство и преимущество потомка Эарендила. Ни намека на коварство, ложь или лицемерие – напротив, отчаянной открытостью и почти что восторженным любопытством: так вот ты какой, Морской Король! И, разумеется, никакого оружия в тонких, совсем не подходящих для тяжкой работы руках книжника. Оно и смотрелось бы нелепо среди этих суровых и мощных воинов, ярких шатров, гордых флагов и звонких труб. Еще более нелепо, чем смотрится тонкая легкая фигура, каждым движением и шагом, текучим и переливчатым, заставляющая забыть о том, чем является. Разве же это – Зло? Разве это – обман, ложь, притворство?
Впрочем, несмотря на мнение всяких там прочих, он искренним и был. На свой манер, но всегда.
И сейчас во взгляде его, снизу вверх направленном на могущественнейшего из Морских Королей, было неподдельное, безусловное восхищение, подкупающий горячий восторг, признание права сильного и даже смущенная, затаенная любовная страсть, больше приличествующая мальчишке, увидавшему издали героя многих сражений. Только потом на лице его проступает неподдельная радость и, принося слова клятвы, он смотрит так искренне и настойчиво, что нелепым, но понятным кажется единственное ответное требование Ар-Фаразона.
Без настоящей искренности нет и настоящей лжи.
И Нуменор пал.
~~Конец~~
Текст размещен с разрешения автора.